— Ну, это ты, брат, не заливай. Ты же не гипсовый, как наш товарищ по партии. У меня сегодня еще какой занятой день был — валом колхозники валили, — а я так и ерзал задницей по креслу. И сыпь какая-то высыпала. Вот наказание. В поликлинику-то нельзя обратиться — весь город узнает, что Первый трипперок подцепил. Врача у тебя нет знакомого?

Николай Петрович напрягся, но, кроме Берецкого, не вспомнил никого.

— Берецкий не годится — нельзя евреям такие тайны доверять. Потом у них всю жизнь на крючке будешь. Ну, а у супруги твоей, тово… Она же, наверное, от тебя аборты делает, значит, доктор есть какой-то свой. Спроси, а?

Николай Петрович зарделся. Он не стал растолковывать Первому, что Маша никаких абортов никогда не делала — даже в житейских вещах он был неспособен возражать Сан Санычу. Лишь сказал коротко: «Я спрошу у нее. Сегодня же». И тут же подумал о том, что ни за что не сможет это сделать, даже по приказу Сан Саныча. Однако из этой ситуации нужно было выкручиваться. Каким образом — Николай Петрович не ведал.

Между тем Первый разлил по кубкам оставшуюся водку и сказал:

— А проклятые капиталисты виску пьют. Это такая гадость. Уж лучше жить при социализме. — И опрокинул кубок до дна.

У Николая Петровича с голодухи запекло и заурчало в желудке.

— Так, значит, у тебя не чешется, — глубокомысленно изрек Сан Саныч. — Это Алка виновата. Ты с ней не валандался после того, как я спать завалился?

И снова Николай Петрович зарделся.

— Я… я с Зиной был. Я… мне не нравится, когда они обе… Я не умею сразу двух ласкать.

Сан Саныч усмехнулся. Если бы не собственные проблемы, он бы наверняка посмеялся от души над наивностью своего коллеги.

— А их и не нужно, как ты называешь, ласкать, — сказал он. — Это их дело тебя ласкать. Так, значит, это стерва Алка. Вот я упеку ее за решетку за проституцию. — Внезапно лицо Первого жалко сморщилось и он просительно посмотрел на Николая Петровича. — А ты, случаем, не знаешь, чем от этой мерзости лечатся? У тебя никогда ее не было?

Николай Петрович и рад бы был сказать Первому «было», да язык не повернулся солгать. Он коротко покачал головой и вдруг вспомнил, что еще когда жил в райцентре, рассказывала ему одна бойкая бабенка, что ее заразил триппером полюбовник, вернувшийся из мест заключения. Она божилась, что вылечилась ровно за неделю, — парилась каждый день в бане «до семи потов», а после баньки принимала внутрь стакан самогонки с жгучим перцем.

Николай Петрович сообщил этот рецепт Первому, и тот расхохотался, откинувшись на спинку.

— А что, испробовать не мешает. Тем более, я слышал, что женщину от подобных болезней вылечить трудней, чем мужчину. А она не говорила — внутри ничем не обрабатывала? То есть в своей п…?

Уменьшительно-унизительный вариант этого ругательства показался Николаю Петровичу еще гаже.

— Кажется… Да, точно. Пчелиным медом. Майским.

Первый сделал запись на листке перекидного календаря. Похоже, у него полегчало на душе.

— А я, брат, было струхнул. Да ведь трипперок, это, говорят, такой пустяк. В царской России считалось, что тот не настоящий гусар, кто им не переболел. Хотя, может, это вовсе и не триппер. Попробую, попробую рецепт твоей бойкой бабенки. А у супруги пока ничего не спрашивай — неловко мне как-то перед ней. Авось все обойдется. Спасибо тебе, брат. Еще выпьем?

Они распили еще одну бутылку «столичной». Николая Петровича подташнивало от голода и голова кружилась. Он отпустил шофера, решив пройтись пешком — до дома десять минут нестроевым шагом. На воздухе дышалось легко. Аппетитно похрустывали подмерзшие лужи, над головой порхали одинокие снежинки. Город притих, сосредоточив свою жизнь за стенами домов, за всеми этими разноцветными шторами и занавесками, сквозь которые уютно светятся окна. Когда-то в юности, еще до войны, Николай Петрович любил бродить один по своему родному городу. Когда он учился в институте, да и потом работал преподавателем, у него было свободное время. Много свободного времени. Был он тогда беден — не имел даже приличного костюма и хороших штиблет, — но был счастлив и доволен жизнью. А сейчас? Счастлив ли он? Или по крайней мере доволен?.. Дома его ждет жена — женщина удивительная, им так и не познанная до конца, а потому, наверное, особенно привлекательная. Эта женщина, кажется, любит его и должна родить ему сына. Машка ему как родная дочь. Любимая дочь. Живет он в просторной квартире в доме для избранных людей города, ездит на казенной машине, хорошо зарабатывает, да и впереди, пожалуй, кое-что светит — из их города уже скольких людей забрали на руководящие должности в Москву. Словом, все у него сложилось, с житейской точки зрения, очень удачно. Мало того, он всегда любил свою работу и отдавался ей весь без остатка. Правда, когда в его жизни появилась Маша, он понял, что работа — работой, а семья — семьей. Маша его многому научила, сама того не подозревая. Когда-то давно ему казалось, что идее должно быть подчинено все, и любовь тоже. Теперь же он знает безошибочно: любовь не подчиняется никому, даже той же идее, и Маша, не приемлющая столь дорогой ему наш, советский, образ жизни, Маша, со всеми ее привычками, взглядами и убеждениями, — осколок жизни, безвозвратно исчезнувшей, эта Маша стала для него самым родным, самым близким человеком, которого он готов, если потребуется, заслонить собственной грудью. Нет, он никогда не предаст идею, которой служит, но, не дай Бог, случится что-то, и над Машей нависнет угроза, он ринется на ее защиту. И надо раз и навсегда завязать с этими проказницами. Эпизод с Первым — это предупреждение ему, Николаю Петровичу. Ведь не был же он, никогда не был развратником, более того, всегда осуждал и теперь осуждает разврат. Бес его попутал, что ли?

Он представил «замок царя Соломона» среди сосен и елок, столовую в мягком желтом свете настенных ламп-бра, проказниц, какими увидел их в первый раз. Низ живота налился свинцовой тяжестью похоти. С Машей ему очень часто приходится сдерживать себя, не давая волю страсти. Правда, и удовольствие с Машей он получает более утонченное, изысканное. Но иной раз ему хочется чего-то погрубее, попроще. Недаром же эту поговорку придумали: тянет с пирожных на черный хлеб.

И все равно Николай Петрович не чувствовал себя виноватым перед Машей. Она ведь ничего не лишилась от того, что съездил он несколько раз на рыбалку. Напротив, приобрела многое в его глазах. Ибо истина всегда познается только в сравнении.

Когда родится сын — Николай Петрович откуда-то точно знал, что это будет именно сын — он постарается нормировать свой рабочий день, хотя сделать это будет очень и очень непросто. Ну, по крайней мере откажется от вредной привычки брать на дом все эти папки со сводками — пускай помощники лучше работают. Сыну придется с младых ногтей уделять внимание, заботиться о нем, формировать его мировоззрение. Ибо даже самые хорошие матери сыновей не воспитывают, а калечат, балуя и потакая им почти во всем. Сын, сын, как же он хочет иметь сына… Где-то в глубине сознания шевельнулось: но у тебя ведь уже есть сын. Николай Петрович тут же заставил замолчать этот голос. Какой это сын? Наверняка будущий религиозный фанатик — яблоко от яблони недалеко катится. И все-таки по дороге домой он еще раз вспомнил о сыне — увидел старушку, просившую милостыню, а с ней стоял закутанный в рваный платок худой бледный мальчик лет десяти с пятнами зеленки на щеках. Николай Петрович вспомнил, что, если верить Нате, после смерти Агнессы сына забрала к себе ее бабушка, у которой на руках еще один внук. Он сунул в скрюченную ладонь старушки десятирублевку и быстро зашагал прочь, боясь оглянуться. Вот так и его сын… тот мальчик, быть может, стоит голодный на углу, собирая подачки сытых. И не виноват он в том, что произвела его на свет темная, отсталая женщина, связавшаяся с какими-то сектантами. Уж ладно, верь ты в своего Бога — это даже не запрещается советскими законами, а вот всякие там секты — это все равно что банды. Чего там только не творится. Про какую-то из них даже недавно в «Правде» писали. Как матери во имя Бога забивали до смерти своих маленьких детей… Хорошо еще Маша неверующая, а то…

Николай Петрович вошел в подъезд, кивнул лифтерше и стал подниматься пешком по лестнице. Уже возле своей двери подумал, что от него, небось, за версту разит водкой — пили-то не закусывая. Порылся в кармане пальто, нашел завалявшуюся еще со времен «рыбалки» конфету «мишка косолапый» — помнится, записал на ней на всякий случай адрес Зины, вернее, ее родителей. Развернул осторожно, чтоб не порвать обертку, сунул конфету целиком в рот, а фантик сложил вчетверо и засунул в нагрудный карман пиджака. Так, на всякий случай.


Первый бюллетенил. Крокодильша доложила Маше, что у мужа грипп, предупредив при этом многозначительно, что сейчас ходит много всяких болезней и нужно быть очень осторожной. Она все время приносила Маше какие-то переписанные ее аккуратным бисерным почерком рецепты и рекомендации относительно питания и образа жизни во время беременности.

— Роды у вас будут легкие и быстрые, — безапелляционно заявила она, сидя на диване и оглядывая Машу с головы до пят своим быстрым схватчивым взглядом. — Имя заранее ребенку не давайте — плохая примета. А вот приданое нужно готовить загодя: ребеночек почувствует, что вы его ждете, и будет очень торопиться появиться на свет. Разумеется, все это сказки старой бабушки, но мы, женщины, их очень любим. — Крокодильша обнажила в широкой улыбке верхний ряд крупных золотых зубов. — Мой Саныч решил простуду старорежимным способом выгонять: в баньку каждый день ездит париться. После еще водку с красным перцем пьет. А у самого геморрой. Но мужиков учить — все равно что мертвых лечить. А у вашего мужа как последнее время со здоровьицем? — поинтересовалась Серафима Антоновна.

— Он очень устает, но ни на что не жалуется, — ответила Маша. — Мне кажется, Александр Александрович мог простудиться на рыбалке.

Крокодильша энергично закивала головой.

— Я тоже так думаю. Мужики испокон веку с охоты, с рыбалки и с войны привозили домой всякие трофеи и болезни. — Она наклонилась к Маше и пропела-прошептала: — Но вообще, моя дорогая, я не советую вам принимать их близко к сердцу. У них должна быть своя жизнь, а у нас, женщин, своя.

— Но… я так не умею. Мне кажется, если муж и жена любят друг друга, между ними не должно быть ни недомолвок, ни секретов, — возразила Маша, чувствуя, как у нее начинают дрожать губы.

— Что ты, девочка моя! — Крокодильша похлопала ее по руке, и Маша непроизвольно отдернула свою — она не любила чужих прикосновений. — Если ты будешь вся перед ним нараспашку, он живо потеряет к тебе всякий интерес. В каждой из нас должна оставаться тайна. Они обычно называют ее изюминкой. Ну, а их тайны нам знать ни к чему, потому что они весьма и весьма неинтересны и однообразны.

— Я знаю, у Николая Петровича нет от меня никаких тайн, — уверенно сказала Маша. — Кроме работы, разумеется, но о ней я никогда первая не расспрашиваю. Если только сам что-то расскажет. Ну а так… Он всегда спешит домой, ко мне и Машке.

— О, Николай Петрович очень примерный супруг, — закивала головой Крокодильша. — Я даже немного завидую вашему счастью. У нас с Сан Санычем даже смолоду не было настоящего согласия. Характер у него уж больно властный, хотя душа незлобливая. Ну, а Николай Петрович любит дома свои порядки устанавливать?

— Нет. — Маша решительно возразила. — Он наоборот… — Она осеклась, вспомнив отвратительную сцену после ее позднего возвращения со дня рождения Кудрявцевой, свою мучительную болезнь в результате этой сцены. Она лежала тогда бессонными ночами и думала о том, что жизнь ее закончилась, что Николай Петрович стал не просто чужим, а чуждым ей человеком — люди лживые вызывали у Маши бесконечное отвращение. Со временем это ощущение притупилось, в доме появился рояль, жизнь под музыку уже казалась иной — ирреальной и хрупкой, полной утонченных нюансов всевозможных чувств. Музыка не сглаживала жизненные углы, но помогала через них перелетать на крыльях.

— Я все поняла. — Крокодильша снова сверкнула золотом зубов. — Ничего, моя дорогая, терпение женщину только красит. Терпение и умение прощать. Ты, я вижу, мудрая девочка, и умеешь делать и то, и другое.

— Но… простить ведь далеко не все можно, — пробормотала Маша, чувствуя, как снова начинают дрожать губы. — Есть вещи, которые я… я бы не смогла простить.

— Чепуха! — Серафима Антоновна рассмеялась, прижав к груди руки. — Я тоже так думала, когда мне было двадцать пять и даже тридцать, но потом поняла, что если хочешь выжить, нужно уметь на многое закрывать глаза.

— Закрывать глаза? — недоумевала Маша. — Вы хотите сказать, что нужно жить с закрытыми глазами?

Маша встала и, пошатываясь, подошла к роялю. Ей вдруг показалось, будто за пределами квартиры разверзлась пропасть, в которой она, стоит переступить порог, сгинет, что Серафима Антоновна цербер, стерегущий туда вход. Ей бы сейчас спрятаться под рояль, как она делала в детстве, когда не хотелось видеть и чувствовать то, что происходит за пределами ее существа. Рояль — это спасение, убежище, радости и муки, не зависящие от происходящего вокруг. То, что не в состоянии изменить даже самые сильные мира сего. Маша положила на рояль ладони, пытаясь проникнуться его спокойной прохладой, дрожащей внутренним напряжением страстей.