— Ах ты старая стерва! — вырвалось у Николая Петровича.

Вера испуганно осеклась. Потом напомнила:

— Ты же обещал не ругаться.

Но Николай Петрович уже не слышал ее. Он встал, подошел к кухонному окну, широкий подоконник которого был весь заставлен банками с компотами и вареньем. Во всех окнах квартиры Первого — она занимала целый этаж правого крыла, расположенного перпендикулярно дому, — было темно. Николай Петрович засунул руки в карманы брюк и до хруста в суставах сжал кулаки. Его злоба была бессильной и бесплодной, и он отдавал себе в этом отчет, как и в том, что никогда не забудет и не простит Крокодильше то, что она сделала сегодня.

— Серафима Антоновна… сказала неправду, — проговорил Николай Петрович, глядя в темный двор внизу. — Или же ты что-то не так поняла.

— Я, хозяин, все так поняла — я как раз там в шкапу разбирала: хозяйка просила коробку с елочными игрушками достать, а там чего только не понаставили…

— Знаю я тебя — вечно ты все на свете перепутаешь. Вот вчера я просил тебя погладить новый костюм в синюю полоску, а вместо этого ты отутюжила мне старый, в серую полоску. Так и здесь — что-то могла недослышать, а что-то и перепутать. — Николай Петрович теперь повернулся от окна и голос его звучал уверенней, чем прежде. — Серафима Антоновна женщина умная, вряд ли бы она стала такую чушь нести. А у Александра Александровича грипп — простыл на рыбалке. Ветер сильный был, а он в одном легком плащике сидел. Я-то хоть джемпер догадался поддеть. Простуда у него, ясно тебе?

Вера снова перекрестилась, прошептала: «Храни его Господь», — и, встав со скамеечки, принялась домывать посуду.

Николай Петрович прошел в спальню, разделся, не зажигая света, и лег под одеяло.

От подушки сладковато тянуло Машиными духами. Николай Петрович быстро перевернул ее на другую сторону, но и эта сторона тоже пахла Машей. Почему-то Вера, сменив всю постель, испачканную Машиной кровью, забыла либо не захотела сменить наволочки. Пододеяльник показался ему жестким и колючим — Вера не жалела крахмала. Он развязал в темноте завязки, стащил его, швырнул на пол и накрылся с головой одеялом. Пролежав какое-то время в кромешном мраке и без единой мысли в голове — их все изгоняло больно пульсирующее слово «стерва», — он встал, включил настольную лампу и направился к буфету за коньяком. В открытую дверь столовой ему было видно, что на кухне горит свет. Он прошлепал босиком через прихожую и заглянул туда. Вера стояла на коленях и молилась большой черной иконе в металлическом окладе, которую он никогда раньше не видел. Икона стояла на сундуке, покрытом вязаным ковриком. В сундуке хранились мука, сахар и всякие крупы. Он слышал, как Вера шептала: «Рабе твоей Марье пошли здоровье и счастие», — видел, как крестила свое глупое красное лицо неуклюжей щепоткой толстых пальцев. «Икона в доме второго секретаря, — подумал он. — Так можно и партбилет потерять». Почему-то сейчас от этой мысли ему стало смешно. Нет, его отношение к Богу и прочим пережиткам прошлого нисколько не изменилось, но воевать со всем этим ему казалось теперь бессмысленной тратой сил. Ну а смешно, наверное, сделалось потому, что у Веры был уж слишком серьезный и даже торжественный вид, словно эта темная в железках деревяшка на самом деле могла повлиять на судьбу человека. Николай Петрович махнул рукой, вернулся в столовую и налил себе большой фужер коньяку.

В ту ночь его дважды рвало, а потому напиться до бесчувствия не удалось. И слово «стерва» пульсировало в его голове до самого утра.


Через три недели Машу перевели в отделение интенсивной неврологии. Врачи сказали Николаю Петровичу, что пролежит она здесь как минимум два месяца. Машка умудрилась принести из школы свинку, Вера едва ходила из-за радикулита, и Николай Петрович вызвал из Астрахани мать. Он хотел, чтобы она продала дом и поселилась у него, тем более, что бабушка уже давно умерла, а сама мать вышла на пенсию, однако Таисия Никитична поступила по-своему. Она пустила в дом квартирантов — молодую семью с ребенком, — зарезала и продала поросенка, кур привезла живьем в двух больших корзинах. Они теперь расхаживали по чулану, куда мать настелила газет.

Николай Петрович не видел Таисию Никитичну пять лет, и теперь перед ним была почти незнакомая ему сухонькая старушка, подвижная, даже слегка суетливая, с короткой, как у курсистки, стрижкой. Она сказала ему, едва сойдя с поезда: «Растолстел и стал похож на барина», — Машку, которую видела впервые, назвала «артисткой с погорелого театра». Машка весело рассмеялась, забыв про распухшие железки, схватила новую бабушку за руку и сказала:

— А ты на бабушку совсем не похожа. Бабушка должна быть толстой и с пучком на затылке. Ты похожа на старую деву — вот на кого! Раньше ты жила в большом-большом доме с садом и прислугой, ездила в церковь молиться Богу, потому что была влюблена в батюшку, но он тебя не любил — он был ло-ве-лас. Потом ты постриглась в монашки.

Таисия Никитична всплеснула руками, села на стул рядом с Машкиной кроватью и, едва сдерживая смех, спросила:

— А когда это — раньше?

— Ну, я не знаю — когда. Может, еще до того, как ты родилась. А ты разве не помнишь сама?

— Да уже подзабыла, — серьезно сказала Таисия Никитична. — Смолоду что-то такое на самом деле помнила. Ну, а папа твой кто был?

— Папа? Тот, который умер?.. Знаешь, я его плоховато помню. А вот настоящий папа был батюшкой, но только не советским, а… в другой стране. У него была такая красивая шелковая одежда красного цвета, а на голове круглая шапочка. И ходил он с деревянным крестом, на котором висел человек. Ой, я забыла, как это называется…

Таисия Никитична вдруг прижала девочку к себе и часто-часто заморгала своими глубоко посаженными глазками. Потом, оглянувшись на дверь, перекрестила, прошептав:

— Храни тебя Господи, моя сироточка.

И принялась наводить в доме свой порядок. Разложила возле Машкиной кровати раскладушку, застлав ее привезенным из дома бельем в розовый горошек, разобрала на кухне полки, заставив их банками с маринованными огурцами и помидорами. Протерла мокрой тряпкой пол за трюмо — Вера при всем желании не смогла бы протиснуться в узкую щель между окном и зеркалом. Покормила кур привезенной из дома пшеницей. Машке нравилось, как кукарекает большой ржавого цвета петух, и Таисия Никитична пустила его к ней в комнату, предварительно положив на пол развернутые газеты.

К приходу Николая Петровича в доме пахло пирожками с курагой и астраханским борщом. Вера, поначалу ревниво следившая за бурной деятельностью «приезжей бабушки», к вечеру целиком и полностью сдалась под ее начало. Открыв Николаю Петровичу дверь и взяв по обыкновению у него пальто, Вера тактично ушла в свою комнатушку возле кухни и даже прикрыла за собой дверь, правда, не очень плотно.

Мать и сын сидели друг против друга в теплой уютной кухне. Таисия Никитична попивала чай с пирогом, Николай Петрович шумно хлебал борщ, жадно обгладывал куриную ножку. Наконец Таисия Никитична спросила:

— Ты был у нее?

Николай Петрович кивнул, не отрываясь от куриной ножки.

— Что, плохи дела?

Он на мгновение закрыл глаза. Но тут же открыл их и сказал, глядя на мать:

— Да, мама.

— Ты ее видел?

— Нет, мама.

Таисия Никитична вдруг вскипела.

— Что ты со мной анкетным языком разговариваешь? Я вон из какого далека приехала по твоему первому зову, а ты все «да» или «нет». А ну-ка выкладывай, что тут у вас приключилось.

И Николай Петрович стал рассказывать. О том, что у Маши ни с того ни с сего случился выкидыш, что ей пришлось сделать операцию, которая прошла успешно. Но, судя по всему, наркоз подействовал на нее таким образом, что она впала в странное состояние полного безразличия к окружающему. Врачи не теряют надежды, что со временем это пройдет, рассказывал Николай Петрович, но миновал уже целый месяц, а ей не лучше. Его теперь к ней не пускают, и он видит ее только в окошко: лежит всегда в одной и той же позе на спине и смотрит в потолок. Худа, как сама смерть.

Николай Петрович поднялся и стал ходить взад-вперед между плитой и дверью, громко шлепая комнатными туфлями.

— Тише ты топай, — сказала Таисия Никитична. — Ребенок недавно уснул. У нее сегодня вечером была нормальная температура. Я ей сделала компресс из нутряного сала и напоила чаем из ромашки. Чтоб лучше спала. Сядь и давай рассказывай все по порядку. Почему у Маши случился выкидыш?

— Не знаю. Когда я уходил на работу, она еще спала.

— Вы с ней ладно жили?

— Да, — не сразу ответил Николай Петрович.

— А чего это ты вдруг замялся? И смотришь не на меня, а куда-то вбок. Словно двоечник перед доской.

— Ничего я не замялся. Я Машу очень любил. Очень. И сына хотел. От нее.

— Почему ты о ней в прошедшем времени говоришь? Ты думаешь, она умрет? — допытывалась Таисия Никитична.

— Не знаю. Если не умрет, то…

Он замолчал.

— То что? Думаешь, она рассудка лишилась? Врачи что говорят?

— В том-то и дело, что ничего они не говорят. Она бредила после наркоза, вспоминала отца, первого мужа. Объяснялась ему в любви и сама себе за него отвечала. По-польски. — Николай Петрович понизил голос, зная, что Вера обязательно их подслушивает. — Он поляком был. Они с ним во время войны встретились.

— А тебя она не вспоминала в бреду? — спросила Таисия Никитична, сощурив свои дальнозоркие глаза.

— Нет. — Николай Петрович тяжко вздохнул, достал папиросу, стал мять ее большим и указательным пальцами, просыпая табак себе на брюки.

— Ну а когда у нее это случилось, она одна была?

— Нет. С соседкой. Женой моего начальника. Первого секретаря обкома.

— Вот как? — почему-то удивилась Таисия Никитична. — Что это вдруг жена самого главного в области человека к твоей жене ходит? Так вроде бы не положено. Обычно наоборот бывает.

— Серафима Антоновна добрая женщина, — выдавил сквозь зубы Николай Петрович. — Она опекала Машу, давала ей полезные советы.

— Интересно, очень интересно, — пробормотала Таисия Никитична. — А ты что тоже со своим начальником на дружеской ноге пребываешь?

Это уже становилось похоже на допрос, и Николай Петрович взъярился. Он вскочил из-за стола, громко отодвинув стул, но вдруг снова сел и пробормотал сердито:

— Я тебя сюда не для того вызвал, чтобы твои подковырки слушать. Мне сейчас трудно, очень трудно, а ты рану бередишь вместо того, чтобы ее лечить. Ты хоть понимаешь, мама, как мне трудно? — Он с мольбой посмотрел на мать.

— Понимаю, сынок. — Черты лица Таисии Никитичны смягчились. Она протянула через стол руку, коснулась щеки Николая Петровича, а ее глаза подернулись влагой и она часто заморгала. — Понимаю. Оттого и побросала все и к тебе примчалась. Бедный ты бедный. Постарел как… И обрюзг. А ведь тебе всего-ничего сорок годков.

Они замолчали. В чулане громко прокукарекал петух, и Николай Петрович вздрогнул.

— Что это?

— Хозяйство мое. Не могла же я его на чужих людей бросить? Семь курочек и петушок. Каждый день два, а то и три яичка несут, а по весне и целый пяток можно будет собрать. Дочке твоей свежие яички нужны — уж больно она субтильненькая растет. Да и большой Маше свежие яйца полезны. Ты ей часто носишь передачу?

— Только соки и минеральную воду. Она не хочет ничего есть.

Таисия Никитична всплеснула руками.

— Как же так? Нужно уговорить. Врачи, небось, насильно ее заставляют кушать, а нужно уговорами, лаской. Я хочу ее проведать.

— Она тебя не знает.

— Ну и что? Ты же сам говоришь, что она никого не узнает. Вон дочка твоя сказала, что я, дескать, когда-то в батюшку какого-то была влюблена и от несчастной любви в монашки постриглась. Ну и фантазерка у меня внучка!


На следующий же день Таисия Никитична отправилась в больницу и, козыряя направо и налево фамилией «Соломина», получила разрешение повидать Машу. Войдя в палату, она села на стул возле Машиной кровати и взяла ее руку в свои.

Маша открыла глаза, но смотрела не на Таисию Никитичну, а в больничный потолок. Таисия Никитична встала и наклонилась над ней, пытаясь заглянуть в глаза. Маша смотрела сквозь нее. Таисия Никитична потрепала ее по щеке, погладила по волосам. Маша не шелохнулась. Тогда Таисия Никитична наклонилась и поцеловала ее в лоб. Из ее глаз выкатились две слезинки и капнули Маше на лицо.

— Ну что же ты так? Зачем себя мучаешь? Ведь молодая еще, красивая. Как спящая царевна, — говорила Таисия Никитична, сидя на стуле рядом с кроватью и не выпуская из своих теплых сухоньких ладоней холодную Машину руку. — Конечно, не такой тебе вахлак нужен, как мой Николай, да что уж поделаешь, коль оно так случилось. Зато он Машку твою любит, да и семью может хорошо обеспечить. Это тоже очень важно в наше время, милая моя. Любовь, она не привыкла долго засиживаться в доме. Пришла, попила чайку с вареньицем и только ее и видели. А мы остаемся в этом самом доме жить навсегда. Не станешь же за любовью по всему свету бегать? Николай мой ради тебя на что угодно согласен — это я тебе точно говорю. Ну, а если он, дурак, и приволокнулся за какой юбкой, ты уж ему прости. Я своему Петру, Колькиному отцу, сколько раз прощала. Думала в сердцах: хоть бы ты сдох, что ли, кобель несчастный. Прямо верхом на сучке своей. А когда его на войне убило, волосы на себе рвала. Да и до сих пор, как вспомню, сами собой слезы текут. Что для них гулянки? Им по пьянке что с бабой переспать, что в проруби искупаться — ни черта не соображают. Это мы, женщины, себя ради них блюдем. Напридумываем про них Бог знает что и блюдем. У тебя и дочка выдумщицей растет. Влюбчивая будет девчонка, попомни мои слова.