Но сил не оставалось. Маша в коротеньком, едва достающем колен штапельном платьице в мелких букетиках полевых цветов по желтовато-солнечному фону, плотно облегавшем ее тоненькую фигурку, в туфлях на высоченных каблуках (других у нее просто не было), делающих ее ноги невероятно длинными и соблазнительными, влекла его к себе еще и полным и искренним незнанием никаких приемов кокетства, хотя кое-кто вполне мог принять за кокетство наивное неведение просыпающейся в ней женщины.

Он обнял ее и прижал к себе, и ее тело стало под его пальцами мягким, как теплый воск, принимая желанные для него формы, обволакивая и парализуя его своей нежностью.

Он подхватил ее на руки, прижал к груди — так отец прижимает к груди своего ребенка, только Анджей этого не знал, потому что никогда не испытывал желания прижать к груди собственного сына. Время текло своим чередом, его упругие струи, натыкаясь на преграду двух человеческих тел, слившихся друг с другом биением сердец, огибали ее, оставляя в неподвластном им пространстве. Потом Анджей спросил:

— Ты пустишь меня на свой остров?

— Да, — ответила Маша и уткнулась носом в его грудь.

Он осторожно положил ее на кровать. Она потянулась, сбросила туфли. Он подошел к окну и задернул штору. В комнате теперь был полумрак, наполненный жужжанием пчелы, залетевшей в комнату на запах роз.

— Почти как в саду, — сказал Анджей. — Я бы так хотел очутиться с тобой в саду.

— Это будет, — прошептала Маша, уже видя перед глазами какой-то волшебный полудикий сад в высоких цветах. — Мы всегда будем жить с тобой в саду.

— А ты знаешь, что сейчас должно произойти между нами? — спросил Анджей, присаживаясь на край кровати и наклоняясь над Машей.

— Да. Ты чего-то боишься?

— Боюсь сделать тебе больно.

Она улыбнулась. Хотела сказать, что эта боль в сравнении с той, которая им предстоит (она не знала определенно, что им предстоит впереди, но уже интуитивно страдала той будущей болью), сущий пустяк, но решила отогнать от себя мрачные предчувствия, покорившись самой мудрой из всех философий — потом хоть потоп.

— Смелей, — прошептала она, быстрым движением расстегнула пуговицы платья и стремительно освободилась от него.


Все эти пять дней они провели в основном в постели. Однажды лишь им пришлось сходить в редакцию, где Анджею снова дали деньги, которые они тут же истратили на еду и вино. Возвращаясь, они уже возле самого дома попали под ливень и пережидали его под липой. Анджей расстегнул Машино платье до пояса, просунул внутрь свои теплые ладони, обнял ее за голую спину и прижал к себе.

— Как мне хочется сыграть для тебя… Скорей бы кончился этот дождь, — шептал он ей в мокрые волосы. — Скорей бы…

Очутившись в квартире, он, как был в мокрой гимнастерке, подошел к роялю и открыл крышку. Он играл все подряд, что помнил из Листа, соединяя между собой куски из разных пьес, варьируя их, даже импровизируя на их темы.

— Вот так, святой аббат, — сказал он, захлопывая крышку рояля. — Верю, у тебя были изумительные женщины, но музыку свою ты писал не для них, а для той, которую так и не встретил. А я ее встретил, падре. Завидуешь мне, Дон Жуан в черной сутане? Я сам, сам завидую себе…

В последнюю их ночь, когда они лежали нагие поверх простыни, не касаясь друг друга, потому что ощущали друг друга на расстоянии еще ближе и тоньше, чем если бы лежали тесно прижавшись, Анджей сказал:

— Когда закончится война, мы поселимся в доме на берегу реки. Вот увидишь, мы с тобой обязательно поселимся в доме на берегу реки.

— Верю, — сказала Маша.

— Я напишу книгу о нас с тобой. Ты знаешь, о любви никто не написал так, как Лист и Шопен. Ты хочешь прочитать о себе в книге?

— Наверное. Только пускай хоть в ней будет счастливый конец.

— Это невозможно. — Анджей произнес это решительно и убежденно, повернулся к Маше и положил ладонь ей на живот. — Ни в жизни, ни в искусстве не может быть счастливого конца. Даже если герои доживают вместе до старости и умирают под плач любящих детей в собственных постелях. Я, честно говоря, не хотел бы для себя подобного счастья. Богданка, а ты знаешь, что такое счастье? Не может быть, чтобы ты, как многие женщины, думала, будто счастье это покой и старость вместе.

— Тогда оборви его на самом счастливом мгновении, — сказала Маша.

— Не могу. Я очень тяготею к завершенности во всем — и в жизни, и в искусстве. Очевидно, это признак надвигающейся старости.

— А ты… ты не знаешь, что с Юстиной? — внезапно спросила Маша.

Ладонь Анджея, покоившаяся на ее животе, вздрогнула и сжалась в тяжелый кулак.

— Ее угнали в Германию.

— О Господи! — вырвалось у Маши.

— Надеюсь, она там выживет — у нее очень сильный и мужественный характер. Как все напутано в этой жизни… Наверное, все это будет очень трудно распутать, но я очень хочу, чтобы Юстина осталась жива.

— Я помогу тебе распутать, — пообещала Маша. — Быть может, Юстина захочет жить с нами.

— Но это… это как-то противоестественно.

— Почему? Она поймет, что мы не сможем друг без друга. Мы будем очень ее любить.

— Нет, это невозможно, — сказал Анджей. — Это… обязательно закончится либо чьей-нибудь смертью, либо безумием.

— А сын? Где сейчас твой сын?

— Не знаю. — Анджей вздохнул. — Быть может, когда-нибудь потом я полюблю его очень сильно, но сейчас… — Он разжал кулак и бережно прижал к себе Машу. — Мне иногда кажется, что ты на самом деле из моего ребра, как утверждает эта наивная Книга Книг. Если так, то каждый мужчина сам рождает на свет свою женщину.

Они занимались любовью долго, нежно, не изматывая друг друга исступленными ласками, после которых душу и тело охватывает опустошение. Целью их любви было не насыщение — они доставляли друг другу, а потому себе прежде всего, удовольствие, блаженство, восторг. Оба были в высшей степени эгоистами в том сложном смысле этого значения, какое оно приобретает в индивидууме, видящем цель земного бытия в любви, вокруг которой, словно вокруг солнца, вращается все остальное. Маша чувствовала это интуицией женщины — вечного подростка, душа которой даже с годами не покрывается жесткой пленкой равнодушия. Анджей успел кое-что познать на собственном опыте, отслоив эти знания на самое дно души, оставшейся почти такой же, как в раннем детстве.

Потом он снова надолго (теперь каждая минута казалась длинной, черной и вязкой, как начинающая остывать смола) исчез, ступив на ту страшную черту, называемую линией фронта. Маша на следующий день после его отъезда по-мальчишески коротко остригла волосы, завернула их в кусок фланели и спрятала в верхний ящик стола, туда, где хранилась тетрадь Анджея с желтым цветком. Ей казалось, волосы мешают воспринимать поступавшие от Анджея сигналы. Отрезанные же она не хотела выбрасывать — верила, что в них хранилась закодированная информация о тех пяти проведенных неразлучно днях и ночах. Через две недели она почувствовала, как в ней что-то изменилось, словно в животе поселилась какая-то хрупкая, состоящая пока из одних невесомых частиц субстанция. Она поняла все еще до того, как не появились в обычный срок месячные. Не испугалась, но и не обрадовалась, а просто притихла. Когда из Ленинграда вернулась тетка, сказала ей, что здесь был Анджей и что она ждет от него ребенка.

Калерия Кирилловна только спросила:

— Вы расписались?

— Нет, — ответила Маша. — У Анджея есть жена и сын. Только ее угнали в Германию.

— Оттуда не возвращаются, — сказала Калерия Кирилловна, как показалось Маше, со злорадством.

— Но Юстина обязательно вернется. Было бы несправедливо, если б она не вернулась. Я бы чувствовала себя очень виноватой.

Калерия Кирилловна как-то странно посмотрела на племянницу — теперь она уверилась окончательно, что девчонка тронулась после того, что случилось с ее родителями. Таких на Руси называли блаженными.

Потом начал быстро расти живот. На работе Маша тоже не стала скрывать, что ждет ребенка, только не говорила, от кого — боялась произнести вслух имя Анджея. Ее жалели, оберегали, кое-кто над ней подсмеивался, но совсем беззлобно. Пашутинский как-то сказал:

— Ну вот, от меня не захотела, а от того, кто лежал за шкафом, понесла. Была бы моя воля, запретил бы детям плодиться. До лучших времен. Сейчас не детское время.

Он старался подсунуть Маше то яблоко, то пряник, то конфетку. А однажды вызвал в свой кабинет, достал из ящика стола большую плитку американского молочного шоколада и сказал:

— Возьми. Это для тебя сейчас лучше любого лекарства. Если не будешь дурехой, родишь нормального малыша. Он вернется к тебе или это все игра подстегнутого нашим героическим временем воображения?

— Вернется, — тихо произнесла Маша.

— Если он не вернется, ты… — Пашутинский встал из-за стола и заходит по комнате. — Ну да, он обязательно вернется, но я всегда готов… Ты ведь знаешь, я холост и одинок, как старый пень…


Маша разглядывала в зеркало свое лицо. Оно было в коричневых пятнах, нос стал широким и приплюснутым, точно на него наступили босой пяткой. И только глаза блестели по-прежнему ярко и загадочно. «Если Анджей увидит меня такой…»

Она не успела додумать свою мысль, как раздался звонок в дверь. Маша встала, чтоб открыть, но ее опередила Калерия Кирилловна. Она услышала мужской голос, но это был голос не Анджея Ее сердце болезненно сжалось.

Она бесстрашно вышла в коридор и увидела их обоих — Анджея и Николая Петровича. Анджей шагнул к ней, чуть не сбив с ног Калерию Кирилловну.

— Богданка, какая ты… мо-лод-чи-на. Кажется, это так по-русски? Коля, моя богданка скоро родит мне маленькую богданочку.

И он подхватил Машу на руки и стал носиться с ней по комнате, пока Калерия Кирилловна накрывала в столовой стол, а Николай Петрович плескался под краном в ванной. Они привезли с собой две сумки ценнейших по тем временам продуктов, а главное несколько банок американской сгущенки — в Москве было плохо с молоком.

— Когда? — спросил Анджей, опустив Машу на кровать-остров.

— Через месяц.

— Значит, мы не виделись с тобой целых восемь, а она все время была с тобой. — Он положил руку на Машин живот и ласково его погладил. — Счастливица. Вырастет из нее что-то необыкновенное — над-зви-щай-ная. Еще одной Марылькой станет больше на этом свете.

И он принялся целовать Маше руки, ноги, лицо, живот, шею, смеяться, кувыркаться на постели.

— А если это будет Марек или, как там по-польски? — осторожно спросила она.

— Этого не может быть, — сказал он серьезно, сел и пригладил свои волосы. — Если это будет Марек… — Он вдруг схватил ее в охапку и повалил на кровать. — Если это будет Марек, — он низко склонился над ней, пытаясь заглянуть в ее глубокие таинственно зеленые глаза, — мы с ним оба будем очень тебя любить и ревновать друг к другу. Очень сильно ревновать.

Она вдруг вспомнила, что у Анджея уже есть сын и чуть не расплакалась от жалости к тому мальчику. Неужели он Анджею на самом деле безразличен?

— Юстина нашлась? — спросила она.

— Нет. А вот Ян, кажется, погиб, правда, никто ничего толком сказать не может. Я был в том доме, где они жили — там теперь ветер гуляет. — Анджей повернулся к ней, и Маше показалось, будто в его густых ресницах блеснула крохотная слезинка. — Богданка, это все проходит и уходит в песок, понимаешь? А ты останешься навсегда.

Он снова поднял ее на руки и понес в столовую, где уже был накрыт праздничный стол. Шепнул по дороге:

— А нам теперь нельзя любить друг друга?

— Почему нельзя? Я не собираюсь приносить себя в жертву кому-то.

Он расхохотался.

— Мо-лод-чи-на. Никогда этого не делай. Жертва — это дешевая афера с собственной жизнью. Если она тебе не очень дорога, посвяти ее лучше мне, добрже?

— Добрже, — кивнула Маша, и он, наклонившись, быстро коснулся губами ее еще не до конца выговоривших это слово губ.

Они очутились в столовой за накрытым белоснежной скатертью столом. Анджей налил Маше полный бокал густого красного вина, и когда Калерия Кирилловна попробовала было возразить, что ей в ее положении пить никак нельзя и что это непременно отразится на здоровье будущего ребенка, Анджей и Маша фыркнули как дети, уличенные в общей проказе, и Маша выпила бокал до самого дна. Подняв глаза, она обратила внимание, что Николай Петрович, этот солидный мужчина в годах с орденами на груди, смотрит на нее уж больно внимательно и странно. И оттого, что было ей легко, весело и пьяно во всем теле не от вина, а от Анджея, наморщила нос и показала этому важному дядьке язык.

— Сейчас я переведу тебе, что сказала пани, — с серьезным видом обратился Анджей к Николаю Петровичу. — Пани сказала, что ты ей очень нравишься, и если бы она уже не подарила свое сердце другому пану, она бы прямо сейчас, за столом, вручила его тебе. Но я не возвращаю назад подарки, учтите вы, оба. Я очень, очень скапый, тьфу, скупой.