— Это языческий Бог, — сказал Толя. — В него верили до того, как появился Иисус Христос. Солнце — злой Бог.

— Неправда, — возразила Маша. — У меня руки сами потянулись к солнцу. Я не могла отвести от него взгляда. Я бы не стала смотреть на злое и нехорошее.

— Просто ты язычница.

— А что это такое? Это плохо быть язычницей? Но почему?

— Потому что языческие боги слепы и глухи к страданиям людей. Ты не можешь попросить солнце, чтобы летом оно не так сильно жгло или чтобы оно зимой давало нам больше тепла.

— Но если я попрошу об этом Бога, он ведь тоже меня не послушается, правда?

Толя задумался.

— Не послушается. Потому что решит, что твоя просьба глупа и наивна. Бог исполняет только разумные просьбы.

— Хорошо. Тогда я попрошу его, чтобы он сделал меня великой балериной. Такой, как Уланова. — Маша сложила ладошки домиком, но ей все равно удавалось удерживать голову над поверхностью воды, потому что она умела работать ступнями ног как лягушка своими перепончатыми лапками, возвела глаза к солнцу. — Господи, прошу тебя, сделай меня великой балериной, чтобы я танцевала Одетту, Джульетту, Аврору, Коппелию, Жизель. Господи, не откажи в моей просьбе, а я за это буду верить в тебя.

— Ты не умеешь молиться. Хочешь, я научу тебя? Но только молиться нужно в доме, а не под открытым небом.

— Но я не хочу молиться теми словами, которыми молятся все люди, — возразила Маша. — Это скучно. Я сама придумаю слова своей молитвы. Любимый и хороший Бог, когда ты увидишь, как я танцую, ты поймешь, что из меня может получиться великая балерина. Мой хороший, мой славный, мой единственный, сделай так, чтобы мы переехали в Москву и меня взяли в Большой театр. Я буду очень, очень стараться помнить о тебе каждый день, мой милый и хороший Бог.

Когда они выходили из моря, Маша сказала:

— Если хочешь поехать со мной, прыгай в окно, когда Устинья погасит у себя свет. Я буду ждать тебя возле этого камня. Лодку я пригоню сама.

Она решительным шагом направилась в сторону душевой. Толя долго не мог оторвать от нее взгляда.

Маша-большая легко выгребла на середину реки и пустила лодку по течению. Она знала, что примерно в километре от того места, где она сейчас оказалась, начинается просека, ведущая к лугу. Когда кончался разлив и спадала вода, луг покрывался желто-сиреневым ковром поздних цветов. Анджей привозил ей целые охапки касатиков, плакуна, дикой вербены. Касатики она засушивала между плотными страницами тяжеленного, как пресс, «Атласа офицера», и зимними вечерами раскладывала по столу, словно карты пасьянса. Однажды — дело шло уже к концу лета — переправившись с Анджеем под вечер через реку, они нашли на этом лугу душистый и мягкий стожок хорошо подсушенных под жарким солнцем трав и решили в нем заночевать. Это было уже после того, как в доме поселилась Устинья. Стог был продолговатый — метров пять в длину — и довольно широкий. Анджей сделал в его макушке уютное и просторное углубление, снял с себя рубашку, бросил на сено и протянул Маше обе руки.

— Давай сюда, моя цыганочка. Постель под звездами расстелена. Табор ушел вперед, и мы сумеем нагнать его не раньше завтрашнего утра. Вот только кроме ласк и поцелуев нет у меня для милой никакого угощения.

Маша встала во весь рост в их гнезде и воздела руки к небу.

— Луна, ты слышишь: мы любим друг друга. И всегда будем любить. Что бы с нами ни случилось. Луна, запомни наши лица. Если мы вдруг потеряемся, ты поможешь нам найти друг друга.

— Ну, что ты, смотри, как скривилась она от ревности. Ни за что не поможет. Ты, цыганочка, скорей по звездам меня отыщешь, по дымку костра, следу подковы моего коня, а еще лучше выйди под вечер в этот луг, стань лицом к закату и позови меня. Вмиг примчусь, где бы ни был, к своей богданке. — Он крепко обхватил Машу за талию ладонями и поднял над собой. И тотчас оба провалились в сено почти по пояс. Анджей прильнул губами к Машиной шее, пробормотал, с трудом переводя дыхание: — Я на самом деле чувствую себя кочевым цыганом. Эта ночь только наша, после нее хоть потоп…

Потом они развели неподалеку костер, насобирав для него при свете луны целый ворох сухих веток. Луна вскоре зашла за горизонт, засверкал проторенный тысячелетиями взглядов обитателей планеты Земля Млечный Путь, трещал и гудел, словно осипший орган, костер. Маша лежала на коленях у Анджея. В отблесках огня он казался ей то древним скифом, то викингом, то самым настоящим цыганом.

Она широко развела ноги, чувствуя, как по телу разливается горячая волна желания, завела за голову руки и потянулась, напрягшись всем телом, — оно еще хранило тепло поцелуев Анджея.

— Ну что ты будешь делать! Опять я тебя хочу — словно мне двадцать, и я целый год не видел женщины! Ты не свитезянка, а настоящая ча-ров-ни-ца. Ах, как я люблю это русское слово! Бедные мужчины, как ты их распаляешь. Миколая мне больше всех жалко — он млеет от шороха твоего платья. Миколай славный парень, свойский, но… — Анджей наморщил лоб. — Чугунная стена, эта их идеология или религия, как ее ни назови. Шею свернешь, а не пробьешься сквозь нее. Не понимаю, зачем им это? Неужели только для того, чтобы страну в повиновении держать? Или же сами во все это верят, как Юстина в своего Бога? Богданка, как ты думаешь, верят или прикидываются?

Маша только сладко зевнула и снова потянулась, выставив свои острые, едва прикрытые батистовой блузкой груди.

— А, черт с ними, — сказал Анджей, просовывая руки ей под блузку. — Пока мы живы, какое это имеет значение?..

На рассвете они купались в реке, теплой и томной, как молодая женщина после любовных утех. Анджей, держа на одной ладони совсем невесомое тело Маши, сказал:

— Так было, есть и будет всегда — любовь. Только ради нее стоит жить на этом свете. Мир рушится, его прах просыпается сквозь наши пальцы, а мы пытаемся задержать его в своих ладонях и построить из него дом нашего счастья. Юстина тоже хотела построить из этого праха свой дом. Но сильная и хорошо приспособленная к жизни Юстина не смогла сделать того, что удалось моей хрупкой свитезянке. Этот прах в твоих мягких нежных ладошках превращается в прочный гранит, а слабые пальчики, оказывается, ваяют из него все, что хотят, уверенно населяя земную обитель чувствами обители небесной. Вот только я никак не могу закончить свой роман. — Он невесело усмехнулся. — Те статейки и рассказики, которые нас пока худо-бедно кормят, шелуха, отходы из-под резца скульптора, работающего над своей Галатеей. Мне мешает с головой уйти в мой роман мысль о том, что и я, живя здесь, невольно впитал в себя что-то из их идеологии. Здесь-то еще ничего, а в Москве все насквозь пропитано ее ядом. И никто ничего не замечает. Более того, этот яд многих возбуждает, как наркотик или алкоголь. И делает слепыми и глухими к истине. — Анджей убрал ладонь из-под Машиного живота, и ее ноги стали медленно опускаться на дно реки. — Их идеология напоминает мне спасательный крут, за который цепляются те, кто не умеет плавать, а значит, жить по суровым, но справедливым законам мирозданья. Уцепившись за этот спасательный круг, они колотят вокруг себя ногами и часто топят тех, кто плывет, рассчитывая лишь на собственные силы, — продолжал рассуждать Анджей. — Вроде бы все это понимаю, как вдруг вчера, перечитывая написанную за утро главу, натыкаюсь на фразу (причем, говорит-то ее мой главный герой, как бы мое второе «я», а не какой-то там третьестепенный бутафорский персонаж, говорит в мысленной беседе с самим собой): «Как бы там ни было, а жизнь идет вперед, и я получаю удовольствие от каждого прожитого дня, потому что он меня к чему-то приближает. Энтузиазм окружающих меня людей так заразителен, что я порой готов поверить в то, что они правы. Все новое строится на костях старого, на кладбище растут самые могучие дубы и липы. Россия стала кладбищем для многих, но она же и дала многим жизнь. Я еще не знаю, что это будет за жизнь, но ее начало, несмотря на многие издержки многообещающе». — Анджей хмыкнул и тряхнул головой. — Я был ошарашен. Неужели эту фразу написал я? Неужели, излагая ее на своем родном, польском, языке, я верил в то, что пишу? Или же мой герой уже вступил со мной в спор, отстаивая свои убеждения?.. Сегодня ночью я решил, что убью его или сожгу роман. Сейчас мне самому кажется интересно понаблюдать за развитием его характера. Правда, есть во всем этом и доля опасности, ибо расщепление личности на неприемлющие друг друга «я» всегда ведет к духовному кризису. Но, Боже мой, как мне вдруг стало любопытно узнать, кто победит в этом споре. Богданка, как ты думаешь, кто в нем победит?

Маша набрала в легкие воздуха, погрузилась в воду и долго плыла в ее зеленоватой толще. Анджей любовался ее русалочьими движениями, одновременно испытывая за Машу страх. Ему вдруг вспомнилась старая польская сказка о том, как один рыбак поймал красивую русалку, влюбился в нее, принес к себе в хижину и заставил жить по человеческим законам, окружив любовью и заботой. Русалка жила, потому что тоже любила этого молодого красивого рыбака и была с ним счастлива. Она отрезала и выкинула плавники, чтобы не возвращаться больше в море. Но скоро рыбак утонул и русалка — она была уже не русалкой, а обыкновенной женщиной — осталась одна. Она не могла вернуться в море, свою родную стихию, и среди людей тоже жить не могла, потому что связывала ее с ними только любовь к погибшему рыбаку. Она пожалела, что обрезала плавники — если бы они у нее были, она смогла бы сейчас соединиться со своим возлюбленным в морской пучине. Она кинулась туда — и утонула.

Хватая ртом воздух, Маша спросила:

— Ты хочешь, чтобы в нем кто-то победил? Зачем? Все равно правым не бывает ни победивший, ни проигравший. Правым никто никогда не бывает, потому что истина — это свод законов, а люди больше всего на свете любят их нарушать, как бы хороши они ни были. Только стадо можно заставить следовать так называемой истине. Знаешь, я больше всего на свете не захотела бы оказаться в правых и вершащих суд именем этой самой истины. Анджей, представляешь, я тебя люблю, хоть ты все еще муж Юстины. А кто ты мне, интересно?

— Ты моя самая любимая жена, а Юстина старшая жена. Да, я на самом деле совершил смертный грех, женившись на тебе. Но это только с точки зрения варварских европейских законов. Мусульманин же, как ты знаешь, может иметь целых четыре жены. Знаешь, богданка, а грешить, как выяснилось, очень даже приятное занятие. Ты не находишь?

Он улыбнулся, но лицо Маши осталось серьезным и даже печальным. Она сказала:

— Я подумала…

— Что ты подумала? — спросил он, беря ее за мокрый в сахарных крупинках речного песка подбородок. — Что подумала, моя Марылечка?

— Я подумала, что ты еще можешь вернуться к Юстине, потому что… потому что…

— Ты хочешь сказать, что реки возвращаются туда, откуда они текут. Но ведь в этой странной книге столько противоречащих друг другу высказываний.

— Да, — согласилась Маша. — Еще там сказано, что всему свое время — время обнимать, и время уклоняться от объятий. Мне кажется, что Юстина, никогда не сможет уклониться от твоих объятий.

Анджей молча смотрел на восток.

На горизонте, порозовевшем от восходящего солнца, все еще лучилась крупная яркая звезда.


Устинья догадалась, какая искра или даже заряд поразил Машу с Толей. Дети не умеют скрывать своих чувств, а чаще всего просто забывают это делать, слишком поглощенные своими переживаниями. Устинья опасалась за Машу, зная ее непредсказуемость и, как она догадывалась, полную неуправляемость собой в делах сердечных. Толя казался ей более спокойным и уравновешенным. Правда, в последние дни он сильно изменился, похудел и уже редко разговаривал с Устиньей о Боге.

Устинья старалась по мере возможности не вмешиваться в отношения между детьми. Если этим отношениям суждено стать их первой любовью, дай Бог, чтобы у них сохранились о ней самые светлые и чистые воспоминания. Все в этом мире течет и изменяется, считала Устинья, неизменной остается лишь память о первой любви.

Знал бы Петрович, не без злорадства думала иной раз Устинья. Вот бы удивился и, наверное бы, рассердился. На кого? На Толю, разумеется. Наверняка бы стал оберегать Машку от дурного влияния собственного сына. Быть может, разлучил бы их силой, запретил бы даже переписываться. При этом будучи непоколебимо уверенным в том, что делает все ради Машкиного блага. Слава Богу, что Петрович ни о чем не знает. Ну, а как узнает?.. Наверное, придется предупредить Машку, чтоб молчала. И опять придется лгать. Потом еще дети наверняка затеют между собой переписку… Но Устинья старалась не думать о будущем, положась во всем на промысел Божий.

Как и прежде, Маша занималась по утрам своими экзерсисами. Занималась упорно, подолгу — иной раз по два с лишним часа. Потом бежала на пляж, где ее уже дожидался Толя. Днем они часто уединялись в старой беседке, куда Устинья, даже если б и захотела, попасть не смогла, ибо ведущая к ней лестница превратилась в некое подобие цирковой трапеции. О чем они там говорили и что делали — Устинья не знала. Но почему-то была убеждена, что ничего плохого ни говорить, ни делать они не могли. Во-первых, потому, что были еще совсем детьми, ну а во-вторых… Устинья вздыхала и в который раз убеждала себя в том, что не может быть ничего дурного в невинных детских поцелуях и объятьях.