Но почему-то Николай Петрович уже не с тем энтузиазмом, что полтора часа назад, предвкушал эту встречу с ответственным товарищем из Центрального Комитета.


С холмов открылась та же панорама, что и пять с лишним лет назад, только теперь дело шло к осени. Река заметно обмелела, раскинув во все стороны сахарно-белые песчаные косы. Николай Петрович пожалел, что не догадался взять с собой маленькую Машку. Но ведь он не сказал дома, куда едет, впрочем, его никто не спрашивал Маша-большая, которой Берецкий наконец разрешил выходить на улицу, почти каждый день ходила в кино, таская с собой Машку. Они раз пять, если не больше, посмотрели «Серенаду Солнечной долины», потом переключились на «Утраченные грезы». Николай Петрович ни один из этих фильмов так и не успел увидеть. Он знал, что все секретарши и буфетчицы бесконечно обсуждают эти картины. Даже Первый как-то бросил в кулуарах одного из собраний-встреч с тружениками области, что у этой итальянки Сильваны Пампанини не груди, а сливочный крем, при виде которого слюнки текут. На «Утраченные грезы» детей не пускали, но Маша рассказывала, что дает три рубля билетерше, и та сажает их, когда гаснет свет.

Николай Петрович не одобрял подобные забавы, но и запретить их не смел. Да его, он подозревал, никто бы и не послушался.

Он все так же спал на диване в столовой. Маша к себе в спальню его не звала.

И в дом у реки он поехал один…

Его поразили настоящие заросли цветов во дворе. Помнится, Устинья в одном из редких писем упомянула вскользь, что приняла временно бездомную женщину и та помогает ей по хозяйству и в огороде. «Наверное, она и цветоводством занимается, — подумал Николай Петрович. — На Устинью что-то непохоже».

Дверь оказалась накинутой снаружи на крючок, а значит, в доме никого не было. Сколько он помнил, двери в доме никогда не запирались, хотя в голодный год кто-то унес из чулана средь бела дня шмат сала и полведра отрубей.

Он подошел к колышкам, опутанным колючей проволокой, и посмотрел вниз. Река отошла, обнажив темное илистое дно. Оно растрескалось от зноя, сморщилось, как старая кожа. Николай Петрович, проживший в этих местах несколько лет, никогда не видел, чтобы так мелела эта столь могучая и полноводная река. «Засуха, — подумал он. — С урожаем подкачало, а тут еще этот проклятый колорадский жук. Неужели его и впрямь могли забросить американцы, наши бывшие союзники по войне?..»

Кто-кто, а уж он хорошо помнил пайки из американских продуктов: колбасу в пестрых прямоугольных банках, необычно вкусный молочный шоколад, сухие, слегка подсоленные галеты, быстро и надолго утоляющие голод… За что, спрашивается, американцы и прочие капиталисты так люто ненавидят наш народ, вынесший на своем горбу основные тяготы этой страшной войны?..

Николай Петрович услышал шорох — обвалился кусок сухой глины. Он обернулся и увидел над краем обрыва справа голову Наты, поднимающейся от реки по железной лестнице-стремянке.

Он попятился назад от изумления и чуть было не перекрестился — сработал древний христианский инстинкт: ведь до него доходили слухи, будто Ната умерла от какой-то болезни. («Уж не от сифилиса ли?» — думал грешным делом Николай Петрович.)

Она рывком подтянулась на руках, занесла над краем обрыва сразу обе ноги и уже стояла перед ним — стройная, худощавая, стриженная под мальчишку, в тельняшке и грубых мужских брюках.

— Здоров, Николай Петрович! — просто сказала Ната, словно они расстались не добрый десяток лет назад, а только вчера.

— Здравствуй… — Приветствие его прозвучало испуганно и даже с мольбой. Николай Петрович еще сам не отдавал себе отчета в том, как он боится прошлого.

— Ну, ты цветешь и пахнешь. Не мужчина, а картинка из довоенного плаката: жить стало лучше, жить стало веселей. Ну, ну, не хмурься, я знаю — ты-то сыто живешь. Впрочем, честно говоря, я, кажется, рада тебя видеть.

Он стал растерянно оглядываться, похлопал себя по карманам кителя в поисках портсигара. Неужели оставил в машине? В этой глухомани, кроме махорки, вряд ли что-нибудь достанешь. Нет, вот он, портсигар — в боковом кармане вместе с ключами от квартиры и домашнего сейфа, которым он обзавелся недавно по совету Первого.

— «Герцеговину» смолишь, — констатировала Ната. Ее проворные худые пальцы с любовным удовольствием мяли дорогую папиросу. — Как наш дорогой и любимый покойник. Небось, переживал, когда пахан копыта отбросил?

Николай Петрович заметил татуировку на правой руке Наты — роза, оплетенная колючей проволокой. Она тут же перехватила его взгляд.

— Ты правильно все понял. Только наверняка не знаешь, что это означает.

— Не знаю и знать не хочу, — отрубил Николай Петрович и, повернувшись, зашагал от яра. Как жаль, что он отпустил шофера до завтра наведаться к теще — сейчас бы сел в свой уютный, чем-то напоминающий фронтовой «виллис» «газик» — и привет этому дому. Так вот, выходит, какую бездомную женщину приютила Устинья.

— Погоди. — Ната догнала его и закашлялась, поперхнувшись дымом. — Я вовсе не собиралась тебя дразнить. Я, правда, очень рада тебя видеть. Ведь мы с тобой, как-никак, родственники.

— Седьмая вода на киселе, — буркнул Николай Петрович, все-таки смягчаясь, — Ната, сколько он помнил, была безобидным существом. Непутевая, а сердце доброе и отзывчивое. Правда, какой она стала теперь, он пока не знал.

— Что же не спрашиваешь, как я жила все эти годы? — спросила Ната, усаживаясь на козлы возле сарайчика. — Еще дай папироску. Цимис, а не табачок.

— Тебе бы не стоило курить, — сказал Николай Петрович, громко щелкнув замком портсигара и протягивая его Нате. — И без того вся прозрачная стала.

— А, это не от табака. — Ната снова зашлась в кашле. — Табак наоборот полезен — нервы успокаивает. Ты тоже, вижу, очень нервным стал. Небось, работенка нелегкая?

— Работа как работа. Легкой работы не бывает, — сказал Николай Петрович, присаживаясь рядом с козлами на большой чурбак-колоду. — А Устинья где?

— Корову пошла доить, а заодно и терновки на варенье набрать.

— Трудно вы тут живете? — неожиданно спросил Николай Петрович, вспомнив жалкие сотенные и двухсотенные переводы, время от времени посылаемые Устинье на хозяйство.

— Почему трудно? Мне на самом деле жить стало легче и веселей, хотя вовсе не в том смысле, какой имел в виду вождь всех времен и народов.

— Не будем о политике, ладно? — примиряющим тоном попросил Николай Петрович.

— Не хочешь, так и не будем, — согласилась Ната, мужицким жестом сморкнувшись вбок. — Рыбы в реке много, в огороде картошка с помидорами растет. Коровушка маслица и сметанку даст. И себе хватает, и людям. Сахарок покупаем, бражку делаем, а за эту самую бражку нам сено с соломой везут. Вот такой круговорот вещей в природе.

— Значит, самогонщицей стала. — Николай Петрович вымученно улыбнулся. — Ну а как к уголовной ответственности привлекут?

Ната расхохоталась, запрокинув тощую жилистую шею.

— Родственницу Соломина? Кишка тонка.

— Выходит, моим именем прикрываетесь. Но ведь я не Господь Бог и не… — Он хотел сказать «товарищ Сталин» (это была любимая присказка Первого, позволявшая ему открещиваться от слишком настырных просителей), но ему не хотелось упоминать всуе имя этого человека.

— И слава Богу, что ты — Николай Петрович Соломин, а не кто-то там другой. Небось, думаешь, я нарочно отыскала твой дом, чтоб лишний раз напомнить тебе о прошлом, которое ты хотел бы вычеркнуть из памяти? Ведь признайся, так и думаешь?

Ната положила ногу на ногу и уставилась в глаза Николаю Петровичу.

— Нет, кажется, это на тебя не похоже, — задумчиво произнес Николай Петрович. И добавил: — По крайней мере на ту Нату, которую я знал раньше.

Она вдруг вспыхнула, провела рукой по волосам. Знакомый жест. До боли знакомый. Что там говорил этот Берецкий по поводу первой любви?..

— Агнесса жива? — хрипло спросил Николай Петрович, снова шаря по карманам в поисках портсигара.

— Он у тебя в левом нагрудном. Рядом с сердцем и партбилетом, — подсказала Ната, теребя свисающий с шеи на грубой веревке тяжелый ключ от висячего замка. — А я больше не буду — тошнит на голодный желудок.

Он не стал повторять своего вопроса: понял безошибочно, что Агнесса умерла. Только спросил коротко:

— Когда это случилось?

Ната вскочила с козел и направилась к дому, бросив через плечо:

— Пошли, баланды холодной хлебнем. Извини уж, мяса у нас нет.

И тут Николай Петрович вспомнил про свою сумку, которую шофер занес в летнюю кухню.

Николай Петрович сам набирал в буфете продукты, думая в первую очередь о себе. Охотничьи колбаски, корейка, копченый язык. И, как положено, бутылка «столичной». Он пожалел сейчас, что не прихватил две.

Ната смотрела голодными глазами на разложенную на столе снедь. Николай Петрович заметил, как она несколько раз сглотнула слюну.

— Неси стаканы и свою, как ты говоришь, баланду. Давненько я не ел холодного постного борща.

Они выпили до дна, не чокаясь. Николай Петрович вспомнил Агнессу такой, какой увидел в первый раз — гладко зачесанные прямые волосы цвета незастывшей смолы, две ямочки на щеках и третья на подбородке, горячие (он узнал это в первый же день) влажные губы.

Ната сидела неподвижно, откинувшись на спинку старого венского стула. Николай Петрович ждал, когда она заговорит сама.

— Письмо пришло мне весной пятьдесят первого. Я уже жила поселухой под Карагандой. Написал отец из Мелитополя. Понимаешь, там у них была секта баптистов-евангелистов, и какая-то падла донесла. Агнесса умерла в тюрьме. А как — никто не удосужился сообщить. И тело ее родным не отдали…

Николай Петрович налил еще водки. Ната жадно набросилась на деликатесы — жевала, быстро и энергично двигая челюстями. Николай Петрович машинально принялся за холодный борщ. Забытый вкус подсолнечного масла — дома и в их столовой готовили только на коровьем — ожег воспоминанием…


После контузии и госпиталя его отпустили на месяц домой, в Астрахань. Была ранняя весна. Первые победы Красной Армии воодушевляли сердца, вселяя в них надежду на скорый мир. Он привез домой рассказы о передовой, вшей, подцепленных во время долгой, почти недельной, дороги, полкило сахара и стакан соли Вшей в тот же вечер вывела бабушка, намазав ему голову какой-то вонючей черной жидкостью, пахнущей керосином, и замотав половиной своего старого байкового халата. Он сидел в этом пестром тюрбане возле печки, на которой грелась выварка с водой для мытья головы, когда в комнату вошла Агнесса — попросить на вечер карты. Она улыбнулась ему (тогда он и увидел эти ямочки на щеках).

— Вот ты, оказывается, какой… А я тебя по рассказам совсем другим представляла. Но такой ты мне нравишься больше. Заходи вечерком — приехала тетка из Ростова и будет нам всем гадать. Заодно и тебе судьбу предскажет.

— Я не верю цыганским бредням, — сказал он и улыбнулся девушке.

— Ну, тогда приходи, я тебе вшей вычешу частым гребнем.

Агнесса весело рассмеялась и убежала, хлопнув дверью.

— Это эвакуированные из Мелитополя, — пояснила мать. — Живут у этого придурошного Буракова, который до сих пор играет возле драмтеатра на шарманке. Отец на фронте, матери нет. Их две сестры и еще глухой дед. Эта, которую ты видел, старшая. Порядочная девушка. А вот младшая… — Мать махнула рукой. — В общем, еще школы не кончила, а уже того, не девушка. С кем попало гуляет и за просто так. Хоть бы уж зарабатывала этим делом, что ли — ведь времена нынче трудные, — заключила его практичная мать.

Бабушка вымыла ему над тазом голову и долго терла ее полотенцем. Он вылил на волосы полпузырька одеколона — чтобы перебить запах керосина, почистил сапоги, надел гимнастерку, и ноги сами понесли через улицу.

Он никогда в жизни не был у Буракова — тот жил в угловом доме с покосившейся верандой. Держал козу, попугая, нескольких кошек и гуся. На просторной веранде за круглым столом сидели, кроме знакомой ему девушки с волосами цвета смолы, девчонка с жиденькими косичками, толстая тетка в атласном халате красными розами по черному фону и сам Бураков — длинный, как жердь, с седыми волосами до плеч и весь точно на шарнирах.

— Проходьте, проходьте, — сказала толстая тетка. — Я как раз мечу карты на твою зазнобу, хлопче. Ишь ты, к ней так и прилип червонный король. Ната, будь ласка, принеси скамейку.

Девочка с косичками вскочила, вильнув бедрами, стрельнула в него большими влажно-карими глазами У нее были узкие плечи и высокие торчащие в разные стороны груди. Николай уже почти год не спал с женщинами. К счастью, даже в кавполку гусарские лосины заменили на просторные надежные галифе.

Ната поставила для него табуретку совсем рядом со своей, но он, садясь, отодвинул ее ногой на благоразумное расстояние.