Но Маша не хотела принадлежать Нате безраздельно — она могла закрыться на целый день в мансарде, либо уединиться с книгой в саду и при виде Наты встать и молча уйти. Потом, когда привезли пианино, она часто закрывалась на крючок в бывшей Устиньиной комнате и наполняла дом и двор странными звуками, от которых Нате другой раз хотелось рыдать. Иногда Ната стучалась к Маше в комнату под предлогом, что принесла ей кружку молока, букет цветов, тарелку вишен и оставалась там, притаившись в углу на табуретке. И Маша, кажется, забывала о ее присутствии. Но потом Ната закуривала свою беломорину — ей больше было невмоготу слышать эти грустные, рвущие душу звуки, видеть Машины легкие волосы, волной сбегающие на спину и не иметь права к ним прикоснуться… И тогда Ната выскакивала из комнаты, бежала в конец двора и, упав в бурьян, билась головой о землю, рвала на себе одежду, а иногда по-страшному выла.

Маша, разумеется, ничего об этом не знала, а если бы и знала, вряд ли это сблизило бы ее с Натой. Маша была женщиной до мозга костей — молодой, страстной, которой, как безошибочно догадалась Ната, был нужен мужчина. Чтобы она каждый день ощущала его присутствие, живя в его тени, под его защитой, для него и во имя него.

То, что Маша была стебанутой, Нату нисколько не смущало — в зоне она и не такого насмотрелась. Вообще, считала Ната, стопроцентно нормальных людей на свете нет и быть не может В Маше же было что-то такое, с чем Ната еще никогда в своей жизни не сталкивалась. И дело даже не в том, что Маша совершенно иной породы, так называемая «белая кость» — в зоне Ната кого только не перевидала. Но Ната еще со времен раннего детства помнила сказку о принцессе на горошине. Это была принцесса ее детства — она часто снилась ей во сне даже в зоне — и Маша оказалась ее точной копией.

Эта принцесса жила теперь рядом с ней, но ей не принадлежала. И от того, что мечта, воплотившись в реальность, стала еще более далекой и недоступной, Ната готова была в иную минуту броситься вниз головой с яра. Но она этого не сделала, поскольку еще не окончательно умерла в ней надежда сделать своей Машу — принцессу на горошине из далекого детства.

Чувство собственности в Нате заговорило впервые. Женщина может обладать другой женщиной тысячами различных способов. Обладать в понимании Наты означало — иметь данный объект всегда под рукой, делать с ним все, что заблагорассудится, ну и, разумеется, знать, что он принадлежит только тебе и никому более.

Ната не была законченной мужененавистницей, хотя, честно говоря, от мужчин она в своей жизни хорошего видела не много. Ее организм был подорван туберкулезом, который в последние годы, можно сказать, свел на нет ее некогда властные позывы к общению с мужчинами.

В зоне она вкусила, сначала против воли, некоторые радости любви с женщинами. Они, хоть кое-кто из них и были законченными бандитками и просто опустившимися человекоподобными существами, обращались с ней не столь жестоко и беспощадно, как мужчины. Женщины ее даже ласкали, и их ласка действовала на Нату странным образом — она начинала рыдать и материться. Наверное, все это было вполне объяснимо с точки зрения психиатрии, сексопатологии и прочих медицинских наук, да только в зоне подобные странности никто никому объяснять не думал. В зоне просто выживали, обычно жертвуя ради выживания физического всем остальным.

Живя на поселении, Ната близко сошлась с пожилой интеллигентной еврейкой. Они обитали в крохотной — два на два — зато отдельной комнатке деревянного барака, спали в одной постели (у Розалии Яковлевны тоже был туберкулез), ночами читали друг другу вслух Достоевского, Блока и все, что попадалось в руки. Розалия Яковлевна принадлежала некогда к миру одесской богемы.

Она была безудержно добра душой и столь же безудержно испорчена телом. Она изобретала массу механических ухищрений, способных не просто заменить мужчину, но и добиться максимального удовлетворения. «Нателла, дорогая моя, — говорила она, красиво держа своими скрюченными артритом пальцами алюминиевую ложку с холодной пшенной кашей, — у меня было много мужчин, и все до единого жаждали получить от меня удовольствие, ничего не желая дать взамен, кроме своей вонючей спермы. Я была так воспитана моей глупой еврейской мамой, что чуть ли не в каждом мужчине видела свой идеал. Уверяю вас, моя цыпочка, каждый мужчина есть самый настоящий вампир — это у них заложено в подсознании и никто, даже самый-самый из них не сможет, да и не захочет, изменить свое естество. Я же отдаю вам всю себя. И я удовлетворяю вас по экстра-классу. Эти же халтурщики норовят как можно меньше шевелить своим вялым шмайсером, но урвать при этом как можно больше кайфа. Вы, Нателла, не девочка, а настоящий цимис, и я, старая швестер, считаю, что мне вас послал сам Бог — недаром же говорят, что он благоволит к нам, евреям. Вы уж только не откажите другой раз в удовольствии засунуть вашей вздыхательнице между ягодиц свой очаровательный розовый пальчик или повращать этой деревяшкой, похожей на хер самого Зевса-громовержца, распаленного красотой Европы, в ее дряхлом кибитце…»

Каждая ночь общения с Розалией Яковлевной повергала плоть Наты все глубже и глубже в пучину порока, в то время как ее разум и душа возвышались благодаря стараниям все той же Розалии Яковлевны, любившей литературу благоговейно, с пылкостью неиспорченного сердца. Розалия Яковлевна умерла от разрыва сердца, приняв на себя львиную долю тяжести носилок с кирпичом. Это случилось за неделю до их освобождения. У Наты открылось на нервной почве кровохарканье. Она провалялась два месяца в больнице поселка, где условия жизни были похуже, чем в зоне.

Сейчас, благодаря стараниям Устиньи, каверны в ее легких зарубцевались, и Ната даже немного поправилась. Болея, она не испытывала никаких желаний кроме одного — полного покоя. Начав поправляться, стала испытывать потребность в том, чтобы ее тело кто-то терзал, давил, рвал на части. Эти позывы не имели никакого отношения к тем ласкам, которыми они с Розалией Яковлевной ублажали друг друга. Значит, решила Ната, ей нужен мужик. Однако сторож водокачки — с ним она провела несколько минут в его шалаше — похоже, навсегда отвратил ее от мужского пола. От него воняло дерьмом и сивухой, а главное он был закоренелым приверженцем самых что ни на есть простых отношений по принципу: «сунул-вынул». Ната обозвала его «дерьмофрадитом» и «бухим жмуриком», уходя, кинула в его шалаш большим комом мокрой глины, а потом часа два выла, скрючившись на мокром дне своей лодки.

Отплевавшись от сторожа, Ната стала приглядываться к Устинье, но та держалась монашкой, при ней никогда не снимала даже блузки или чулок. Ну а собравшись выкупаться в корыте, непременно запирала дверь кухни на крючок.

Ната пыталась подглядывать в окно, но Устинья предусмотрительно задергивала занавески. Однажды Ната вошла к Устинье в комнату — та стояла в тонкой ночной сорочке возле мутного зеркала и расчесывала гребнем прямые черные волосы. Ната приблизилась и заглянула в зеркало из-за спины Устиньи. Устинья опустила руку с гребнем и посмотрела в глаза Натиного отражения в зеркале. Этот взгляд отбил у Наты охоту обращать Устинью в свою лесбийскую веру. Она сунула руки в карманы брюк, ссутулила спину и, бросив: «адью, сизарка чухнорылая[9]», ушла в свой «Шанхай» — каморку под лестницей.

На следующий день обе женщины вели себя как ни в чем не бывало. Ната с остервенением орудовала рубанком и молотком, Устинья, как всегда, спокойно и без суеты справляла женскую часть домашней работы. На какое-то время Нату снова охватило желание телесного и душевного покоя и неизвестно, как долго продолжалось бы оно, не появись на горизонте Маша.


Однажды, купая Машу, которая позволяла ей это, ибо ее тело, пока неосознанно, но уже начинало жаждать прикосновений, Ната стала водить мочалкой по ее животу, делая медленные круги и каждый раз надавливая внизу, под пупком.

Маша вдруг выпрямилась, повела бедрами — у Наты в горле от волнения пересохло, — слегка расставила ноги. Осмелев, Ната бросила мочалку и начала ласкать большим и указательным пальцами клитор Маши. Маша вздрогнула, Нате показалось, что ей это нравится, и она утроила свои старания. Маша дико взвизгнула, больно стукнула Нату коленкой в живот и выскочила из купальни в чем мама родила. Она взлетела вверх по лестнице, застыв на короткое мгновение на самом краю яра, показала две дули высунувшейся из купальни Нате. Кинулась в дом, закрылась в мансарде, привалив крышку люка тяжелым старым креслом, и не выходила оттуда до следующего утра, хоть Ната и просила ее поесть что-нибудь и слезно молила прощения, правда, сама не ведая, за что. Маша спустилась часов в десять утра, съела тарелку собранных Натой крупных вишен и кружку густой, как масло, сметаны. Она сказала, глядевшей на нее глазами побитой собачонки, Нате:

— Я могла изменить Анджею с ему подобным, но с подобной себе — никогда. Ты вчера сделала со мной это, и я захотела мужчину. Я себе его найду. И буду заниматься с ним всем, чем хочу, у тебя на глазах. Хочу грязи, мерзостей. Хочу отомстить самой себе за то, что Анджей меня бросил.

— Я убью того, кто посмеет к тебе прикоснуться, — пообещала Ната и, выскочив из комнаты, с грохотом захлопнула за собой дверь.

Маша села играть, и поскольку музыка приносила просветление, она, ужаснувшись своим словам, до крови укусила себя за руку. Она хотела порезать ножом свой живот, который, вспоминая о вчерашнем, заныл и затрепетал от желания, но, увидев на нем белый шрам, заплакала. Не потому, что ей было жаль ребенка — ей захотелось стать прежней Машей, у которой еще не было этого шрама, но она вдруг поняла, что мостик, по которому она перебежала через глубокое ущелье, сгорел (она даже увидела перед глазами огонь, пожирающий вместе с деревянным настилом моста знакомые запахи, ощущения, переживания). Наплакавшись вволю, надела длинное платье, большую соломенную шляпу с бантом и долго гуляла по саду, цепляясь тонкой материей за острые колючки. Потом она подняла изодранный подол платья и села на горячую кочку, испытывая настоящее блаженство от прикосновения сухих острых былинок. Ее охватил покой и даже истома. Кажется, она задремала. Очнувшись, долго смотрела на реку, гладила ластившуюся возле ног кошку, читала вслух «Лорелею».

Вечером, за ужином, спросила у Наты:

— Что такое фуфло?

— Зачем тебе это знать, цыпочка? Это нехорошее слово и оно тебе не идет, — сказала Ната, в которой желание уберечь свою принцессу от всего грязного и мерзкого было столь же сильно, сколь заведомо безнадежно.

— Он сказал, что Соломин — фуфло.

— Кто он, цыпочка?

— Не знаю. Тогда мне было все равно…

— А сейчас? Не все равно?

— Нет.

Ната согнула пополам алюминиевую ложку и швырнула ею в стенку. Маша на это никак не прореагировала.

— Фуфло — это задница, дерьмовый человек, — сказала сквозь зубы Ната. — Соломин — настоящее фуфло.

— А я думала, это совсем не то, — разочарованно пробормотала Маша. — Я думала… Он, наверное, очень хотел, чтобы я досталась ему. Он ведь не знал, какая я. Я поначалу была такой, как он хотел…

Ната грязно выругалась, адресуя эти слова не кому-то определенному, а жизни вообще. Этой жизни.

— Цыпочка моя, ты очень красивая женщина, а не какая-нибудь фуфленка. Общаясь с мужчинами, каждая женщина неизбежно становится фуфленкой. Они вынуждают ее на всякие мерзости. Но я, попомни мои слова, не позволю тебе стать фуфленкой.

Маша расхохоталась.

— Это совсем не страшно, если любишь. Тогда нужно попробовать все на свете. Тогда это только хорошо, и возвышает тебя над миром. Но если не любишь, все равно нужно попробовать, потому что тогда окажешься в грязи, мерзости. Как я хочу там оказаться! — Маша вскочила на стол и задрала подол платья, обнажив свои прекрасные ноги.

— Смотри, у меня ноги парижской манекенщицы, ужасно развратной с твоей точки зрения. Я занималась в постели с мужчиной всем, что душе угодно. И буду заниматься этим еще и еще. Когда я любила, я была святой, теперь я ненормальная. Я слышала, так говорила Соломину Юстина. Я все слышала, когда лежала с закрытыми глазами, а они думали, будто я ни на что не реагирую. Я на самом деле не реагировала ни на боль, ни на холод. Я видела себя издалека. Со мной уже было так, когда я потеряла родителей, но тогда меня спас Анджей. Теперь меня некому спасти. Я хочу погибнуть, сгинуть. Потому что поняла: Анджей жив, и он меня навсегда бросил. Все реки возвращаются, но он вернется не ко мне. — Маша шагнула со стола на подоконник, а оттуда спрыгнула в темный сад, расставив руки точно крылья. Через минуту в оконном проеме появилось ее лицо. Оно показалось Нате невыносимо красивым и очень злым. — Привет тебе от фуфленки, цыпочка. И если ты выпачкаешь в грязи красивое платье, никогда не стирай его, а тащи на помойку. Не стирай, слышишь?..