И она накрылась с головой одеялом.

Когда вечером пришел Николай Петрович, Устинья, заглотнув чуть ли не целую пачку таблеток от головной боли, но так и не избавившись от ее мучительно пульсирующих в висках и затылке приливах, сказала:

— Поговорить нужно, Петрович. Пошли к тебе.

— Что там еще у вас? — Николай Петрович был не в духе: сегодняшний день оказался напряженным до предела, завершился же довольно неприятным разговором с руководящим работником из ЦК — Москва требовала дополнительных поставок зерна и кормов, но Николай Петрович знал, что в области всего этого осталось ровно столько, сколько нужно для мало-мальски нормальной зимовки скота. Он еще не решил, какой даст завтра ответ этому руководящему товарищу, которому легко апеллировать колонками цифр, гладя на жизнь из окон своего уютного теплого кабинета в центре Москвы. От того, что он ему ответит, быть может, зависит вся его дальнейшая судьба — Москва без малейшего сожаления расправляется с непокорными ее железной воле. Разумеется, если поскрести по сусекам, кое-что еще можно собрать, но ведь, как говорится, аппетит приходит во время еды.

Они прошли в кабинет Николая Петровича. Устинья зажгла настольную лампу под зеленым абажуром, села на тахту. Николай Петрович снял пиджак, освободил тугую удавку темно-вишневого галстука.

— Машка заболела, — сказала Устинья. — Лежит целый день в постели, ничего не ест.

— Врача вызывала? — автоматически спросил Николай Петрович, все еще думая о своем разговоре с руководящим товарищем из ЦК.

— Врач не поможет, — сказала Устинья. — Тут без твоей помощи не обойтись.

Николай Петрович уставился на Устинью ничего не понимающими глазами. Только сейчас начало доходить до него, что в доме уже некоторое время творится что-то неладное — не слышно Машкиного заливистого смеха, не встречает она его по вечерам возле двери, не вбегает к нему в кабинет в своем оранжевом трико и пуантах. Раньше, бывало, ворвется вихрем, сделает несколько замысловатых «па», потом, с разбегу вспорхнув к нему на колени, обовьет тонкими горячими ручонками шею, прошепчет в самое ухо: «Люблю тебя, мой Дезире». Устинья всегда мрачна, растрепанна и вечно у нее болит голова.

— А что случилось? — спросил Николай Петрович, чувствуя, как становятся ватными ноги.

— Влюбилась она. Помнишь Толю, с которым мы вместе отдыхали в «Солнечной долине»?

— Ну, помню, — не сразу ответил Николай Петрович. — Неплохой, кажется, паренек. Ну и пусть себе на здоровье дружат, или как ты там сказала… влюбляются. На то они и дети, чтобы во всякие игрушки играть.

— Да не игрушки это, Петрович, пойми ты. Серьезно у них все, очень даже серьезно.

— Тоже мне сказала. Да я в двенадцать лет был так влюблен в соседскую девчонку, что каждый день стишки ей строчил, а сейчас даже не помню, как ее звали. — Николай Петрович снял через голову петлю галстука, при этом больно зацепив правое ухо. — Черт! — выругался он и со злостью отшвырнул галстук в угол. — Так ты говоришь, заболела Машка? — спросил он, наконец осознав смысл слов Устиньи.

— Тоскует она по Толе. Письма ему пишет, а он ей в ответ… Я, правда, не читала его последних писем, но судя по ее реакции, не тех слов она ждет от него.

— Вот ведь дубина оказался этот ваш Анатолий! Тут такая дивчина, а он носом крутит. Небось, каких-нибудь высокопоставленных родителей сынуля. Знаю, знаю я таких — сами нос только что из грязи высунули, а уже дерут его выше головы. Ну да, столичная штучка. У него отец в ЦК работает, что ли?

— Нет, Петрович, не из столицы он и не в том дело, что нос выше головы дерет. Он… — Устинья замолчала, больше не в силах продолжать это головокружительное балансирование на лезвии правды. При каждом ударе сердца в виски стучала боль, содрогая все тело. Она набрала в легкие как можно больше воздуха, зажмурила глаза и сказала: — Он, Петрович, из религиозной семьи. Я думаю, все дело в том, что Бог для него на самом первом месте, хотя мне казалось летом, что он очень серьезно влюблен в Машку и ради нее готов… да, на все готов. Ошиблась я, наверное, Петрович. Вернулся он к себе домой, стал посещать храм господний и потихоньку отошел от мирской суеты. Хотя мне всегда казалось, что Бог и любовь никак друг другу не противоречат, а, напротив…

— Что за чушь ты тут городишь? Какая еще религиозная семья? Откуда в доме отдыха ЦК партии мог взяться мальчишка из религиозной семьи? — Лицо Николая Петровича побагровело, сбоку на шее набрякла толстая жила, которая пульсировала сейчас в такт с болью в Устиньиной голове. — Отвечай, чего глаза зажмурила.

Наклонившись, Николай Петрович с силой встряхнул Устинью за плечи.

Она поморщилась. Ее вдруг затошнило так, что пришлось сделать несколько глубоких вздохов, чтоб не вывернуло наизнанку.

— Ну? — гремел над ее головой начальственный баритон Николая Петровича. — Ты что, на ухо стала туга?

Его лицо было перекошено яростью. Устинье показалось, что он ее сейчас ударит. И она испугалась — по-настоящему испугалась.

— Это я привезла его в «Солнечную долину». Потому что мне было его очень жалко. Он напомнил мне моего Яна… — лепетала Устинья. — Видел бы ты, в каких они живут условиях. Петрович, видел бы ты, как они живут, — Устинья поняла, что с ней начинается истерика. — А ведь мальчик умный, добрый. И на тебя сильно похож. Петрович, неужели ты не обратил внимания, как он на тебя похож?

В горле Николая Петровича что-то булькнуло. Он схватился за спинку стула, наклонился вперед, замотал головой и дико взревел. Насмерть перепуганная Устинья вскочила с тахты, обняла его за плечи, прижала к груди.

— Ты что? Успокойся, успокойся. Пресвятая Дева Мария, Господи Иисусе, помогите же мне!

Она прижимала его к своей груди так сильно, что стало больно рукам, а он все ревел, и по его щекам катились крупные слезы. В дверях появилась Машка в пижаме и босая. Устинья видела ее бездонные глаза с расширенными от ужаса зрачками.

— Папа! Папочка! — закричала она с порога и бросилась к Николаю Петровичу. — Что же ты так кричишь? Я ведь люблю тебя, милый папочка.

Она схватила его за пояс и прижалась к нему всем своим тоненьким тельцем. Постепенно его рев стал превращаться в утробный рык, скоро замеревший в глубине его живота. Он весь обмяк, и Устинья подвела его к тахте, осторожно посадила на нее, а потом и положила, подсунув под голову подушку.

— Бедненький ты мой, — сказала она, наклоняясь и заглядывая в его словно остекленевшие глаза. — Со всех сторон тебя жизнь бьет. Не сдавайся, Петрович, не сдавайся — мы с Машкой всегда с тобой.


Маша прокралась в Натину каморку — «Шанхай» — и остановилась посередине. В окна светила полная луна, казавшаяся ей большим стеклянным фонарем, наполненным клубящимся дымом. Она вспомнила что-то, связанное с луной. Кажется, раньше она могла плавать в лунном свете, потому что тогда он был плотный, как вода. Но после плавания в лунном свете у нее не оставалось сил, и она проваливалась в горячую черную бездну.

Может, она и сейчас сможет плавать?.. Она сделала несколько движений, похожих на танцевальные па, наткнулась на табуретку, больно ударила коленку. Свет был жидкий, еще жиже воздуха, и в нем почему-то было трудно дышать.

Она вдруг вспомнила, что раньше в этой каморке под лестницей был чулан и жили летучие мыши. Одна как-то залетела в мансарду и запуталась в ее волосах. Анджей взял большие ножницы и отрезал клок волос вместе с запутавшейся в них мышью. Зачем он это сделал? Пускай бы она так и жила в ее волосах. Он вырезал ей волосы, а через неделю ушел от нее навсегда. Ей все говорили, будто он утонул, она верила, берегла себя для мертвого Анджея — два года не позволяла никому прикоснуться к себе. Теперь, когда она знает, что Анджей жив, ей хочется, чтобы к ее телу прикасались все мужчины на свете. Она любила мертвого Анджея, а оказалось, он живой. Значит, она любила другого человека… Кто это был? Ей обязательно нужно знать, кто это был.

Маша приблизилась к Натиной кровати. Ната совсем усохла и стала похожа на мумию. Но в ней еще теплилась жизнь. Последние дни Ната стала очень много есть, и приходится часто подкладывать ей судно. «Если она умрет, — подумала Маша, — я не позволю ее закопать в землю — пускай лежит в этой каморке. Это будет склеп Наты. По ночам сюда будут приходить привидения всех Маш. Интересно, они будут ладить с привидением Наты?..»

— Ната, ты хочешь умереть? — громко спросила Маша.

— У-у, — промычала мумия и широко раскрыла рот.

— Ты хочешь есть? — удивилась Маша. — Ладно, я сейчас принесу тебе кислого молока и хлеба Ты хочешь хлеба?

— У-у, — промычала мумия.

Маше вдруг стало очень весело. Она бегом спустилась в погреб, так же бегом вернулась оттуда, неся в руках крынку кислого молока, отрезала на кухне ломоть хлеба. Очень весело — ведь она еще никогда не кормила Нату при луне. Теперь частички лунного света попадут в ее живот вместе с хлебом и молоком. Натин живот весь пропитается ими, и когда она умрет, будет светиться ночами. Но для этого ее нужно кормить каждую лунную ночь.

Она услышала скрип лестницы прямо над головой — это за ней идет муж. Она любит выскальзывать ночами из постели и бродить по темному дому и саду, а он, проснувшись, идет ее искать. Он почему-то боится, что с ней может что-то произойти. Глупый. С ней-то как раз ничего страшного не случится, потому что умершую в ней часть тут же заменяет невесть откуда берущаяся живая часть или даже две. Зеркало это заметило — в зеркале она каждый день разная. Скоро ее никто не будет узнавать, кроме зеркала.

Парень проскользнул в «Шанхай» и, увидев стоящую над Натой Машу, сказал:

— Ну вот, ты и ночами из-за нее не спишь. Ничего с ней не сделается. — Он обнял Машу за голые плечи — она была абсолютно нага.

— Давай прямо здесь, — сказала Маша, прижимаясь спиной к его животу. — Мне кажется, ей хочется увидеть, как это должно быть по-настоящему. У нее никогда в жизни не было этого по-настоящему.

— У-у-у, — прозвучало очень низкое Натино.

Маша присела на корточки лицом к луне. Ей показалось, что лунный свет, вливаясь в ее лоно, серебрит его, делает атласно мягким. Парень тоже сел на корточки, загородив от Маши луну, и она поняла, что лунный свет на самом деле превратил ее лоно во что-то удивительное, обладающее волшебной притягательной силой. Она видела это по зрачкам парня, которые, вздрогнув, поплыли, плавясь, точно кипящая смола.

Ей хотелось выть и рвать на себе волосы от наслаждения. Завыть она не могла — не переносила немузыкальные звуки, зато вцепилась себе в волосы и с удовольствием вырвала клок. Потом вонзила зубы парню в руку — у нее не было больше сил терпеть то, что он с ней вытворял, — и он, взвизгнув от боли, стал покрывать ее тело поцелуями, от которых ей стало щекотно.

— У-у-у-у, — неслось беспрерывно из угла, где лежала Ната. Маша, подняв наконец голову, сказала:

— Но тебе бы так не понравилось — лесбиянки не умеют отдаваться мужчинам.

— Она лесбиянка? — спросил парень, обливаясь потом на холодном лунном полу. — Что же ты мне раньше не сказала?

— Это что-то меняет?

— Я ее убью. Ты жила с ней?

Маша расхохоталась и накрыла рот парня своими волосами.

— Жила? Я не понимаю этого слова. Если ты спрашиваешь, занималась ли я с ней любовью, то я отвечу: нет, не занималась — я даже не знаю толком, как это бывает у женщин. Зато я изучила в совершенстве это занятие с мужчинами. Правда?

— Все равно я убью ее. Она хотела тебя. Она хотела тебя?

— Она меня стерегла. Мне кажется, я просто была ее мечтой. Хотя, наверное, в зоне ее научили мечтать весьма своеобразным образом.

Парень лишь повторил сквозь стиснутые зубы:

— Я ее убью. Она все равно никому не нужна.

Он вскочил с пола и бросился к Нате. Наклонился над ней, вглядываясь в ее лицо, потом протянул руку и сдернул одеяло.

Это было тошнотворное зрелище. Натин живот торчал колом. Могло показаться, что все ее туловище превратилось в огромный безобразный живот, из которого торчали спички-руки и спички-ноги. В животе что-то шевелилось и подрагивало — это было заметно даже в тусклом лунном свете.

Парень с минуту, точно завороженный, смотрел на Нату, потом повернулся к Маше и, неестественно тонко хихикнув, сказал:

— Она брюхатая. — Он рассмеялся с визгливым ужасом, как баба, увидевшая мышь или ужа. — Брюхатая, брюхатая. Вот чудеса. Ты знала, что она брюхатая?

— Как здорово! — воскликнула Маша. — У мумии родится маленькая мумия и еще одной мумией станет на свете больше.

Маша заметила, как вдруг широко округлились обычно полуприкрытые тяжелыми веками Натины глаза, как она пыталась приподнять голову, видимо, силясь что-то сказать.