В Березках имелись сад, оранжерея, неподалёку располагалось старинное кладбище, был также живописный пруд — словом, все условия для того, чтобы влюбиться.

На даче всегда находились толпы народа — соседи Померанцевых, приезжали знакомые из Москвы, какая-то дальняя родня… Бренчали на рояле, веселились, дети играли в индейцев и новомодный крокет, под который специально была отведена целая поляна. Ходили в лес за грибами и ягодами, молодежь устраивала пикники — аукали и кричали так, что в скором времени распугали птиц и прочую мелкую живность, которая в этих местах водилась.

Именно в то лето Андрей понял, что влюбился.

Нет, даже не так — он с возрастающим ужасом и восторгом открыл для себя, что полюбил Дусю Померанцеву, дочь своих покровителей. Полюбил навсегда, до смертных мук, до полного забвения всего…

День, когда он признался ей, тоже навсегда запомнился ему.

В конце июня на даче появился художник Кара-сев — довольно известный, модный, который очаровал всех дачных дам. Он, как и любой гений, вел себя несколько капризно, много говорил и страдал от отсутствия темы.

— Дайте мне тему! — вздыхал он. — Я же не могу вдохновиться на пустом месте, мне непременно нужна тема!

— Нарисуйте лес, — говорили ему. — Нарисуйте наш пруд.

— Это все избито, затасканно! — капризничал Карасев. — Эти леса и пруды всем приелись, на любой выставке девяносто процентов картин — леса и пруды. Причем живописные до тошноты!

В конце концов, местная публика придумала себе развлечение — найти для Карасева подходящую тему. Всякий, заметив нечто интересное, бежал к нему с радостной вестью. Карасев ломался, пускался в критику, но в результате, после тщательного отбора из предложенных сюжетов, у него появилось несколько набросков.

Старая тетка Померанцевых, которую вывозили в сад на кресле-каталке, мертвая белка на подоконнике, туманный вечер на площадке для крокета — вот несколько сюжетов, на которых остановил свое внимание Карасев. Но все равно что-то продолжало мучить его.

— Нарисуйте Дусю, — предложила тогда Мария Ивановна.

— Дусю? — пожал плечами художник. — Милое дитя, но почему именно ее…

И общество, которое собралось на веранде вокруг капризного гения, принялось придирчиво смотреть на Дусю, которая в это время бегала вокруг большой клумбы и ловила бабочек руками, совершенно не замечая того, что оказалась в центре внимания.

— А что? — сказал после некоторого раздумья Карасев. — Вы правы, Мария Ивановна, Дуся вполне дотягивает до темы. В ней есть что-то такое…

— Инфернальное, — неожиданно подсказал басом молодой кадет из соседей, до сих пор молчавший. Он ужасно хотел, чтобы все считали его взрослым и умным.

— Почему же инфернальное? — возмутился Карасев. — Наоборот, я вижу в Евдокии Кирилловне нечто совершенно противоположное…

Карасев заставил Дусю позировать ему каждое утро, ближе к полудню. Она распускала и расчесывала свои длинные волосы и в легком белом платье усаживалась посреди цветущего луга.

Общество с интересом наблюдало за сеансами рисования. Правда, сначала Карасев хотел посадить Дусю прямо посреди той самой клумбы, но садовник Платон Макарович поднял такой крик, что пришлось отступить от первоначального замысла.

Все смотрели на Дусю, хвалили ее, находили выбор Карасева очень удачным, а Андрей, наблюдавший за процессом, страдал от ревности. И именно тогда, когда он почувствовал ревность, он понял, что любит Дусю. Она не должна была принадлежать всем, она должна была принадлежать только ему.

Он и раньше, когда его чувства к Дусе еще не переходили братско-дружеских границ, догадывался, что она хорошенькая, что в ней есть все, чтобы впоследствии сводить с ума мужскую половину человечества, но сейчас убедился, что она больше чем красива.

Давеча кадет Михайлов назвал ее внешность инфернальной, а Карасев решительно не согласился с таким термином. И Андрей тоже для себя решил, что в Дусе нет ничего мрачного, демонического, исступленного, что она вся — свет и принадлежит больше небу, чем земле.

У нее были очень густые, слегка вьющиеся волосы, близкие по цвету к тому оттенку, что называется в народе «вороновым крылом». Но на ярком солнечном свете они вдруг вспыхивали красными искрами, искры пробегали по выбивающимся из косы тонким прядям, отчего определенно казалось, будто вокруг Душной головы горит небольшой нимб.

Брови вразлет, горячие темные глаза, извивистый контур губ, нежнейшая, сочетающая в себе свойства атласа и бархата кожа, ямочки на щеках, которые появлялись при каждой улыбке…

То, что Дуся красавица, становилось особенно понятным тогда, когда она позировала Карасеву с распущенными волосами, в легком газовом платье, которое явно подчеркивало контуры ее безупречного девичьего тела. Даже Карасев менялся, когда торчал перед мольбертом, запечатлевая свою «тему» на холсте, — привычные ирония и надменно-капризный тон слетали с него, точно шелуха, он становился беззащитным и одновременно сильным. Первое время он требовал, чтобы Дуся сидела абсолютно неподвижно, но после третьего сеанса разрешил ей вертеть головой и разговаривать.

— Главное я уже обозначил, — сказал он. — Теперь вы, милое дитя, можете немного расслабиться.

Ну слава богу! — шумно вздохнула Дуся, обращаясь к Андрею, который всегда присутствовал на этих сеансах. — А то у меня шея затекла. А вчера был такой случай — я, правда, никому не рассказала, — по руке ползла божья коровка, очень щекотно! Я чуть не умерла, но вытерпела эту пытку, пока она не улетела, — боялась, что Иван Самсоныч меня заругает…

Иваном Самсоновичем звали надменного Карасева.

— Ты как Муций Сцевола… — кивнул Андрей. — Помнишь, из древней истории?

— Помню, — ответила Дуся. — Иван Самсонович, а почему божья коровка называется божьей коровкой?

Карасев стал ей говорить что-то шутливое, а Андрей именно в этот момент решил жениться на Дусе. Он удивился, как до сих пор ему в голову не приходила очень простая и снимающая все его муки мысль — ведь если Дуся будет его женой, то никто уже не отнимет ее у него. Она будет только его — до тех пор, пока смерть не разлучит их. И именно тогда он понял и простил свою мать, которая и часу лишнего не захотела задерживаться на этом свете, в котором уже не было Дмитрия Петровича.

После обеда в имении Померанцевых часа на два устанавливалась тишина — залитый солнцем сад замирал, и становилось слышно, как гудят шмели над цветами. Пес Вертер прятался в свою будку, построенную в духе готической архитектуры, что являлось вечной темой для шуток, ни один гость не мог спокойно пройти мимо этой будки, а кошки исчезали куда-то. Мария Ивановна читала лежа в гамаке, скрытая в тени деревьев, остальные просто-напросто отправлялись спать.

«Фиеста, — сообщил кадет Михайлов. — Такое время суток называется фиестой у латиноамериканских народностей».

«Сиеста, — поправил Карасев. — И пошло сие, по-моему, не от латиносов, а от испанцев. А вообще, сон после обеда — любимое времяпрепровождение старосветских помещиков, так что мы, господа, поступаем вполне в духе русского народа». И он тоже заваливался спать.

Но Дусе такой образ жизни был не по душе, спать ей никогда не хотелось. Она очень обрадовалась, когда Андрей позвал ее покататься после обеда на лодке.

— Хоть ты меня понимаешь! — горячо воскликнула она.

— Дуся, возьми зонтик! — расслабленным голосом крикнула ей вслед мать, не вылезая из гамака. — Может быть солнечный у дар…

За ними было увязалась младшая двоюродная сестра Дуси, но Андрей ей шепнул, что из воды может выглянуть страшный водяной, и девчонка отстала.

После утреннего сеанса рисования Дуся так и не переоделась — ходила в том же легком белом платье, с распущенными волосами, очень довольная тем, что все восхищаются ею.

— Андрей, как ты думаешь, Карасев — хороший художник? — спросила она своего спутника по дороге к пруду.

— Наверное, — пожал плечами Андрей. — Ты же слышала, что Третьяковка купила у него две картины.

— Ну, это еще ни о чем не говорит, — засомневалась Дуся. — Что ж, талантливыми считать только тех, чьи картины в музеях висят? А как же остальные? Бывают же, например, непризнанные гении…

— Я знаю, почему ты спрашиваешь! — засмеялся Андрей. — Тебе интересно, повесят твой портрет в Третьяковке или нет.

— Фу, как грубо! — рассердилась Дуся, покраснев, — слова Андрея задели ее за живое. — Ты что, думаешь, я тщеславная?

— Не вполне, но…

— Неужели я и вправду суетный, никчемный человек? — тут же переменила она тему. — Нет, ты прав, я тщеславная. Хожу в этом дурацком платье и радуюсь, что на меня все таращатся.

— Я с тобой как раз об этом хотел поговорить, — сказал Андрей.

Они уже подошли к воде.

Пруд был до неприличия живописен — недаром Карасев отказывался рисовать его, утверждая, что сейчас в мире переизбыток подобных пейзажей. Темная гладь подернулась у берегов ярко-зеленой ряской, желтые лилии неподвижно парили на воде, над зарослями камышей и осоки летали серебристые стрекозы, ивы театрально кручинились у берегов, склоняя свои кудрявые ветви к поверхности.

— Опять Михайлов здесь ел пирожные, — с досадой сказала Дуся, отряхивая сиденье в лодке. — Сам все о возвышенном, об инфернальном, а пирожные трескает целыми корзинами! Андрюша, о чем ты хотел со мной поговорить?

— Сейчас… — Он тоже залез в лодку и оттолкнулся веслом от берега.

Ему было страшно — он знал, что Дуся любит его, но какой-то чересчур заботливой, сестринской любовью. Раз и навсегда пожалев его, могла ли она увидеть в нем не только несчастного сироту, но и мужнину, с которым можно связать свою жизнь?

— Говорят, здесь, в пруду, живет огромный сом, — произнес он неожиданно вовсе не то, что хотел сказать.

— О да! — моментально оживилась Дуся и зачерпнула пригоршней воду. Она сидела на корме в живописной позе, разбросав складки своего воздушного платья по сиденью, и была нереально красивой. — Помнишь Антон Антоныча, старичка с соседней дачи, что заходил к нам на прошлой неделе: Так вот, он страстный рыболов и утверждает, что видел этого сома.

— Что же он не поймал его? — усмехнулся Андрей.

— Нет, ты не понимаешь, такое огромное животное невозможно вытащить в одиночку! Антон Антоныч тоже сидел в лодке, а сом выплыл откуда-то снизу, из темной глубины, открыл пасть и выпустил огромный пузырь воздуха. Пасть у него была величиной с отверстие в печке, а зубищи…

— А потом?

— Потом Антон Антоныч с испуга ударил сома веслом. Тот перевернулся и скрылся в глубине, только хвостом махнул. А хвост у него был величиной с целое бревно…

— Вот бы увидеть! — мечтательно произнес Андрей. — Ты бы хотела увидеть?

— Да, — вибрирующим от ужаса и восторга голосом произнесла Дуся, опять погружая пальцы в воду. — И ты знаешь, не просто увидеть…

— А что еще? Поймать?

— Нет, нет… Мне после рассказа Антон Антоныча сон приснился… как будто я плаваю, а эта рыбина подплывает ко мне откуда-то снизу, разевает свою пасть, а из нее пузырь воздуха, словно она хочет мне что-то сказать! И я вот с тех пор думаю… Знаешь, Андрей, я бы очень хотела хоть раз поплавать в этом пруду. Не там, у бережка, где купальня и воды по пояс, а именно здесь, на глубине, где никто никогда не плавал. Чтобы, знаешь, было так страшно и интересно — съест меня сом или не съест?

— Есть упоение в бою… — задумчиво пробормотал Андрей, с любопытством глядя на свою спутницу.

— Да, ты очень верно подметил — «есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю…». Как там дальше, не помню, но неважно… Чтобы было чувство опасности!

— Я где-то читал, что крупные экземпляры сома иногда нападали на малолетних деревенских детей и якобы утаскивали их на дно. Ведь это же хищник! — хитро произнес Андрей. Но его слова только еще больше раззадорили Дусю.

— Да-а? — поразилась она. — А я? Как ты думаешь, сом может принять меня за добычу?

— А зачем тебе? Ты что, собираешься здесь искупаться?

— Собираюсь! — выкрикнула она, видимо, криком отгоняя страх. — —А что, ты думаешь, не смогу?

— А платье? — напомнил Андрей. — Если ты его испортишь, Иван Самсонович очень расстроится. Он ведь начал тебя рисовать именно в этом платье…

— А что платье! — лихо произнесла Дуся. — Я его сниму. У меня под ним рубашка длинная, вполне пригодная для купания.