Поздний рассказ «В ночном море» есть не иначе как диалог со своим счастливым соперником, с Арсением Бибиковым: «…Мы ведь с вами ужасно тесно связаны. То есть, точнее говоря, должны были бы быть связаны.

– Ещё бы! – ответил второй. – Какой ужас, в сущности, причинил я вам. Воображаю, что вы пережили.

– Да, и даже гораздо больше, чем вы можете вообразить. И вообще-то это ужасно, весь тот кошмар, который переживает мужчина, любовник, муж, у которого отняли, отбили жену и который по целым дням и ночам, почти беспрерывно, ежеминутно корчится от мук самолюбия, страшных ревнивых представлений о том счастье, которое испытывает его соперник, и от безнадёжной, безысходной нежности, – вернее, половой умилённости, – к потерянной самке, которую хочется в одно и то же время и задушить с самой лютой ненавистью, и осыпать самыми унизительными знаками истинно собачьей покорности и преданности. Это вообще несказанно ужасно. А ведь я к тому же не совсем обычный человек, особь с повышенной чувствительностью, с повышенным воображением. Вот тут и представьте, что я переживал в течение целых годов.

– Неужели годов?

– Уверяю вас, что не менее трёх лет. Да и потом ещё долго одна мысль о вас и о ней, о вашей с ней близости, обжигала меня точно калёным железом».

Теперь мы можем себе представить, в каком состоянии приехал Ваня в Москву. Брат Юлий Алексеевич посоветовал встретиться в Москве с теми людьми в издательствах, которые получали, читали, публиковали ранние бунинские опусы. Иван Алексеевич так и сделал. Пообщался с издателями, завёл знакомства с коллегами по писательскому ремеслу.

Внешняя суета, новые люди, разговоры о литературе отвлекли. Всё ещё очень болело, всё было свежо, всё помнилось, но мыслей о верёвке, о мыле, о табуретке уже не было, хотя время продолжало ползти злобною улиткою, а ведь при первых аккордах любви оно прыгало Коньком-Горбуньком.

И.А.Бунин из «Жизни Арсеньева», глава «Лика»:

«Удивительна была быстрота и безвольность, лунатичность, с которой я отдался всему тому, что так случайно свалилось на меня, началось с такой счастливой беззаботностью, лёгкостью, а потом принесло столько мук, горестей, отняло столько душевных и телесных сил!.. Лика отняла у меня картуз, села за пианино и заиграла “Собачий вальс…” Словом, я ушёл из редакции только в три часа, совершенно изумлённый, как быстро всё это прошло: я тогда ещё не знал, что эта быстрота, исчезновение времени есть первый признак начала так называемой влюблённости, начала всегда бессмысленно-весёлого, похожего на эфирное опьянение…»

После каждого опьянения следует похмелье, а после эфирного – оно очень тяжёлое, уж поверьте, Серкидон, мне, Вашему краеведу по части нежных чувств.

А почему Лика? А потому что так торжественно – Гликерией – назвал Бунин героиню своей прозы, исповедуясь нам в художественной форме.

А что же было у Бунина и Вари не в художественной форме, а в реальной жизни?

Всё, как у многих барышень и кавалеров того времени: долгие беседы, музицирования, декламации, дневные прогулки, ночные гулюшки, слушанья соловья, робкие поцелуйчики, воровская невенчанная близость и… разговор с отцом девушки.

Перед таким важным жизненным событием мне нужно отдохнуть. Я и понимаю, что не моя судьба решается, да и не Ваша, но тем не менее…

Крепко жму Вашу руку, и до следующего письма.

-18-


Приветствую Вас, Серкидон!

Не будем тянуть кота да за хвост, да в долгий ящик. Нечего коту там делать. Вот Вам обещанный разговор с отцом. Его Ваня хорошо запомнил, а Иван Алексеевич мастерски живописал.

Проследите, Серкидон, за этим экзаменом на мужепригодность, Вам, глядишь, пригодиться. Предположим, случится с Вами «что за комиссия, создатель, быть взрослой дочери отцом»83, и Вашу доченьку, кровинушку ненаглядную, ладную да нарядную, да выпестованную, придёт сватать ровесник её, не окончивший гимназии начинающий литератор в стоптанных башмаках. Для беседы с ним Вы можете использовать интонацию и манеру изложения доктора Пащенко:

«Мой молодой друг, – сказал он, предлагая курить и мне, – давно хотел поговорить с вами, – вы понимаете, о чём. Вам отлично известно, что я человек без предрассудков. Но мне дорого счастье дочери, от души жаль и вас, и потому поговорим начистоту, как мужчина с мужчиной. Как это ни странно, но ведь я вас совсем не знаю. Скажите же мне: кто вы такой? – сказал он с улыбкой.

Краснея и бледнея, я стал усиленно затягиваться. Кто я такой? Хотелось ответить с гордостью, как Гёте (я только что прочёл тогда Эккермана): «Я сам себя не знаю, и избави меня, Боже, знать себя!» Я, однако, сказал скромно: Вы знаете, что я пишу… Буду продолжать писать, работать над собой…»

Далее Ваня, скрывшийся под фамилией Арсеньев, говорил о Толстом, который зовёт «в келью под елью», рассуждал о чеховских «Сумерках», цитировал Марка Аврелия и апостола Павла, декларировал своё намеренье продолжить образование…

«Университет, это, конечно, прекрасно, – ответил доктор. Но ведь подготовиться к нему дело не шуточное. И к какой именно деятельности вы хотите готовиться? К литературной только или и к общественной, служебной?»

Арсеньев-Ваня опять вспомнил Гёте: «Я живу в веках, с чувством несносного непостоянства всего земного… Политика никогда не может быть делом поэзии…» и ляпнул: «Общественность не дело поэта».

«Так что Некрасов, например, не поэт, по-вашему? Но вы всё-таки следите хоть немного за текущей общественной жизнью, знаете, чем живёт и волнуется в настоящий момент всякий честный и культурный русский человек?»

А Вы знаете, Серкидон, лучше бы я слова молодого Бунина не приводил, а обозначил их многоточиями. Или: прЕдал бы их многоточиями. Читайте, как угодно. Слова эти выдают полное отсутствие жизненного опыта, абсолютную оторванность от реальной жизни, шумящей за окном. Причём в особый жизненный момент – перед озабоченным отцом!

Ну, давайте прислушаемся, о чём говорит Ваня… Боже мой, он опять говорит о толстовстве. Нет, только многоточий достойны такие речи.

……………………………………………………………………………………………..

«Он слушал, казалось, внимательно, но как-то чересчур снисходительно. Одну минуту у него помутились сонно отяжелевшие глаза и задрожали от приступа зевоты сжатые челюсти, но он одолел себя, зевнул только через ноздри и сказал:

– Да, да, я вас слушаю… Значит, вы не ищете лично для себя никаких, так сказать, обычных благ «мира сего»? Но ведь есть же не только личное. Я, например, далеко не восхищаюсь народом, хорошо, к сожалению, знаю его, весьма мало верю, что он есть кладезь и источник всех премудростей и что я обязан вместе с ним утверждать землю на трёх китах, но неужели всё-таки мы ничем ему не обязаны и ничего не должны ему? Впрочем, не смею поучать вас в этом направлении. Я, во всяком случае, очень рад, что мы побеседовали. Теперь же вернусь к тому, с чего начал. Скажу кратко и, простите, совершенно твёрдо. Каковы бы ни были чувства между вами и моей дочерью и в какой бы стадии развития они ни находились, скажу заранее: она, конечно, совершенно свободна, но, буде, пожелает, например, связать себя с вами какими-либо прочными узами и спросит на то моего, так сказать, благословения, то получит от меня решительный отказ. Вы очень симпатичны мне, я желаю вам всяческих благ, но это так. Почему? Отвечу совсем по-обывательски: не хочу видеть вас обоих несчастными, прозябающими в нужде, в неопределённом существовании. И потом, позвольте говорить уж совсем откровенно: что у вас общего? Гликерия девочка хорошенькая и, нечего греха таить, довольно переменчивая, – нынче одно увлечение, завтра другое, – мечтает, уж конечно, не о толстовской келье под елью, – посмотрите-ка, как она одевается, невзирая на наше захолустье. Я отнюдь не хочу сказать, что она испорченная, я только думаю, что она, как говорится, совсем не пара вам…

Лика встречала, стоя под лестницей, «с вопрошающими и готовыми к ужасу глазами…»

Эх, не было там же под лестницей вокально-инструментального ансамбля моей молодости, чтобы спели «Весёлые ребята»84:


Пусть говорят что мы не пара,


А ты не верь, не верь,


Приятель, этой песне старой,


А ты люби её свою девчонку,


А ты люби её такую тонкую…85


Ну, не такую уж и тонкую. Видел я фотографию Варвары Пащенко. Плотная, коренастая девица с пенсне, с короткой шеей, с длинными ушками. Чтобы влюбиться в такую без памяти, воистину нужно быть поэтом с богатым воображением. Или Варвара Пащенко была роковой женщиной? Тогда фотографии рассматривать бесполезно, не глазами любят таких женщин, а сразу всеми органами чувств…

И пусть никто не спел молодым людям бодрой песни, они свою любовь в утиль сдавать не спешили. Стали жить невенчанными, сбежали в благословенную Малороссию, к брату Юлию, который заведовал в полтавском земстве статистическим бюро.

В Полтаве Ваня работал рядовым статистом, потом библиотекарем, и случайных заработков не гнушался. Попробовал было открыть книжный магазин. Но если бы все полтавчане читали так, как молодой Бунин, дело бы и закрутилось, и завертелось, а так…

Ну и, конечно, Иван работал над собой: под руководством старшего брата самостоятельно закончил гимназический курс, начал изучать университетскую программу, читал классиков, мечтал сам стать классиком, для чего писал и рассылал свои литературные произведения, знакомился с толстовцами, распространял их литературу, ездил в Ясную Поляну ко Льву Николаевичу. Толстой посоветовал Бунину толстовством не слишком увлекаться. Верно, великий писатель и сам не рад был, что увлёкся толстовством…

Но всё равно паломничество к Учителю стало для молодого писателя определяющим: он причастился, припал к стопам, сотворил себе кумира до конца жизни. Последняя книга, которую вынимали из уже холодных рук Ивана Алексеевича, был роман «Воскресение»…

Но до этого посмертного «Воскресения» было почти шестьдесят лет! С тёплыми и нетерпеливыми руками, а главное с горячим сердцем вернулся Ваня в Полтаву, продолжил, толкаясь сильными ногами, носиться по самым верхним этажам человеческих самовыражений: музыка, философия, стихи…

Ваня, бывало, пьянел от роскошного образа. Взахлёб читал:


Какая грусть! Конец аллеи

Опять с утра исчез в пыли,

Опять серебряные змеи

Через сугробы поползли…86


«Какие змеи?» – спрашивала Варя87… Она не понимала, зачем нужны змеи, которых нет. Ей нужен был дом и достаток, который есть. Вернее сказать, имеется в наличии. Она жила на нижних этажах человеческого бытования. Встречалась с Ваней только по ночам, в остальное время они часто ссорились, не понимая друг друга. Варя измучилась в неопределённости, в своём женском гамлетовском раздумье: быть с ним или не быть? Надолго ли это у нас? Вот мы вдвоём, и то еле концы с концами сводим, а будет ребёнок? А как же он будет, если мы не венчаны? А не вернуться ли мне домой к папеньке?

И она уезжала к папеньке, Ваня бросался вслед. Прибегал к её дому, с глазами полными слёз, возвращал беглянку мольбами жаркими. Они опять ехали в Полтаву, и тень отца Пащенко летела вслед за поездом, бросая обидные слова, обзывая похитителя дочки пустельгой, недоучкой, неудачником. Не знала тень (да и кто же тогда знал!), что будет эта пустельга академиком по разряду изящной словесности, Нобелевским лауреатом в области литературы, последним русским классиком, что поставят дочкиному сожителю памятник в городе Орле и напишут на памятнике отнюдь не пустельга, а – писатель Иван Бунин…

Всё же было что-то мистическое, притягивающее мужчин в докторской дочке. Иначе не стал бы подбивать к ней колья знакомый Бунина – Арсений Бибиков. Перспективный молодой человек, за которым было именьице и двести десятин земли. И застыла девица в неподвижности, как то буриданово животное: между любящим, но неимущим Ваней и двумястами десятинами землицы…

Ситуация разрешилась парадоксально. Пришло письмо от отца. Доктор давал благословение на венчание с Буниным. Раз уж никак тебе не бросить тебе Ванечку, Бог с Вами – венчайтесь, не живи в грехе.

Странным образом подействовало на Варвару родительское благословение. Она поняла, что решать надо самой и сейчас. То ли монетку подкинула, то ли что-то в голове её щёлкнуло, но – четвёртого ноября 1894 года, воспользовавшись тем, что все мужчины отправились в храмы присягать новому царю88, Варвара Пащенко от привычного мужчины отреклась, написав ему прощальную записку. «И тем я начал свой рассказ»89. В следующем году стала она Бибиковой…

Интересно, что с Арсением Бибиковым, мужем Варвары и своим оскорбителем, Бунин отношений не порвал. Они продолжали приятельствовать. Как для себя оправдал Иван Алексеевич поступок Бибикова – непонятно. Может быть, он посчитал, что есть влечения, которым воля мужчины и порядочность противостоять не могут. Они встречались семьями. Вера Николаевна Муромцева-Бунина90 вспоминает: