Минни подняла голову. Взгляд ее был странным. Она должна бы радоваться решению матери, но почему-то эти последние слова – «чудо, как в сказке» – больно ударили ее в самое сердце.

И почудилось, будто бы вновь в открытое окно влетела и закружилась стая черных воронов. Только теперь они молчали, и от этого становилось еще страшнее.


Александр приехал в Ниццу на Пасху. До той минуты, пока он не вышел из поезда, ему все казалось, будто слова отца вызваны какой-то ошибкой. То есть Никса, конечно, болен, но все это совсем не так ужасно, как считает отец. Доктора… они такие паникеры! Нарочно наводят страх, чтобы придать себе значимости. Им, верно, лестно, что сильные мира сего – а кто сильнее императора и его семьи? – ловят каждое их слово, на них уповают, как на Бога…

Однако первые же слова Федора Адольфовича Оома, который встречал Александра на вокзале, уничтожили всякую надежду. Оом рассказал случай, после которого императрица отправила ту страшную телеграмму императору. Оказывается, накануне ночью у Никсы случился удар. Наступил паралич всей правой стороны. Больше не возникало сомнений, что все врачи, желавшие видеть симптомы улучшения, ошибались.

Саша слушал все это с ужасом. Значит, врачи не нагнетали ситуацию – они, напротив, не видели истинного положения вещей.

– Да, – с тоской подтвердил Оом. – Я хорошо помню, как злился на Шестова Мещерский. И ваша матушка, которая верила им всем, наконец-то прозрела. Ох, если бы, ваше высочество, видели ее ужас, когда она воскликнула: «Значит, вы меня обманывали, вы мне не говорили правды?» И мы все в душе воскликнули с ней то же самое.

Они молча доехали до виллы «Бермон», но лишь вошли и приблизились к гостиной первого этажа, как навстречу выбежал дрожащий Шестов, на котором лица не было.

– Федор Адольфович, я вас умоляю! – вскричал он, даже не замечая стоящего рядом с ним великого князя. – Ее высочество… Боже мой! Заступитесь же за нас!

– Вы чудовищно, вы непотребно жестки! – раздался решительный, холодный женский голос, показавшийся Саше незнакомым.

Он увидел невысокую полную даму с изумительно красивыми чертами лица и большими голубыми глазами, в которых, чудилось, плавились лед и огонь. Ее темно-русые, ничуть не поседевшие волосы были, по обыкновению, гладко причесаны на две стороны. В черной мантилье из венецианских кружев и сером муаровом платье она производила впечатление величественное – и в то же время устрашающее из-за этого знаменитого «взгляда василиска», который она одна унаследовала из всех детей великого императора…

Это была тетка Александра, Мария Николаевна, герцогиня Лейхтербергская, в семье ее звали тетя Маруся. Она недавно прибыла в Ниццу и немедленно начала наводить порядок на вилле. А наводить было что! Самомнение врачей, погубивших великого князя Николая, никак не желало утихать. Теперь они решили, что излишние волнения вредны больному, и позволяли императрице видеть сына только раз в день и по нескольку минут.

– Мамочка, что же ты так редко у меня бываешь? – всякий раз жалобно спрашивал Никса, но врачи были неумолимы.

Именно в ту минуту, когда они в очередной раз выпроваживали исстрадавшуюся мать от умирающего сына, появилась герцогиня Лейхтербергская и приказала Шестову и лейб-медику Гартману отменить жестокий приказ. С тетей Марусей невозможно было спорить, даже когда она была неправа, ну а в данном случае…

Решили, что после врачебного осмотра Мария Александровна войдет к Никсе и приготовит его к приезду брата. Но этого не понадобилось. В приоткрытую дверь Никса увидел его силуэт и воскликнул:

– Саша, Саша! Что ты тут делаешь? Быстро войди и поцелуй меня!

– Кого вы зовете? – спросил находившийся при нем Рихтер, еще не знавший о приезде великого князя Александра.

– Да ведь это брат Саша в дверях, – сказал Никса. – Неужели вы думаете меня обмануть?

Однако его убедили в ошибке. Александра не допустили к Никсе в ближайшие два дня: новое медицинское светило, доктор Эдекауэр, проводил обследование. Диагноз оказался страшен: спинномозговой менингит. Поврежден позвоночный столб, и нет надежды на выздоровление. Цесаревича неминуемо ждет или смерть, или размягчение мозга, то есть идиотизм. Никто не мог произнести ни слова, но все мысленно согласились: лучше смерть…

День шел за днем, и все теперь знали, что неминуемо один из них станет последним для Никсы. Тем временем из Санкт-Петербурга отправился царский поезд, в котором ехал в Ниццу император с сыном Владимиром. Состав пересекал Европу с невероятной скоростью, останавливаясь в столичных городах лишь для того, чтобы русский царь мог принять выражения участия в Берлине – от кайзера Вильгельма, в Париже – от императора Наполеона III. А в Дижоне к поезду прицепили другой, на нем ехали в Ниццу Дагмар, королева Луиза и принц Фредерик. Наконец-то Александр Николаевич снова увидел эту девушку, которую так хотел видеть женой старшего сына, так хотел, чтобы она жила в Петербурге, сделалась его дочерью. Он надеялся предстать перед ней любящим отцом, а предстал отцом, теряющим любимого сына. И она, невеста, которая в любую минуту могла стать вдовой, думала сейчас не о том, чтобы понравиться будущему отцу, а о том, что едет на последнее свидание с любимым. И ужасные слова «не судьба» реяли перед ними, подобно черной дымной завесе, стае воронов, которую уже видела Минни.

Датская принцесса и ее сопровождающие остановились на вилле «Федер», на улице Гримальди, но сразу отправились на виллу «Бермон». Никса лежал без памяти. Отец и мать вошли в его спальню; император остановился за ширмами, а Мария Александровна прошла вперед.

Никса пришел в себя, взял ее руку и стал медленно целовать, перебирая палец за пальцем. Так он всегда делал, когда был мальчиком, и эти поцелуи явственнее всего, сильнее слов выражали его нежную любовь к матери.

– Бедная ма, что ты будешь делать без твоего Ники? – прошептал он, и Мария Александровна впервые осознала, что ее сын осознает неминуемую близость смерти.

– Дорогой мой, – проговорила она, еле сдерживая слезы, – зачем такие грустные мысли? Ты знаешь, нас ожидает радость.

Никса всегда был очень чутким, а теперь все его чувства особенно обострились. Он сказал:

– Я знаю, что ждали па, но уверен, что он уже приехал, пусть войдет.

Император вышел из-за ширмы, опустился на колени перед постелью Никсы и стал целовать ему руки. Слезы подступили к его глазам, хлынули, и никто, кроме него, не знал наверняка, сколько в этих слезах было жалости к умирающему, а сколько укора самому себе за нежелание поверить в болезнь сына, за всевластную безжалостность, которая, видимо, и заставила врачей быть глухими и слепыми к мучениям царевича.

Наконец вошла Дагмар. Никса засиял от счастья.

– Моя милая, ангел мой, – твердил он, целуя ее руки. – Не правда ли, какая она милая?

Дагмар стояла рядом на коленях.

– Я так ждал тебя, – пробормотал он, хотя это была неправда: Никса не надеялся на то, что невеста приедет. Это была такая радость для него… кто знает, может, этот приезд сумел бы произвести благотворное воздействие, если бы… если бы не было уже поздно, безнадежно поздно.

– Я так ждал, – повторил он, глядя в любимое лицо и слабо улыбаясь. – Так ждал… я все читал книжку вашего Андерсена и мечтал, как скажу тебе: «Ты спасла меня, когда я полумертвый лежал на берегу моря».

Дагмар молчала. Ей казалось, что Никса бредит. И следующий его вопрос утвердил ее в этой мысли:

– Как оно называется, это место… где живут русалки?

– Пролив Скагеррак, – пролепетала она.

– Ну, я увижу их там, – слабо шепнул Никса.

«Какие русалки? – в ужасе думала Дагмар, невероятным усилием сдерживая слезы. – О чем он? Болезнь победила его, победила!» И тут в памяти ее возник странный голос Андерсена, говорившего: «Русалка победит принцессу». Она не успела осмыслить этого – настало время покинуть больного. Впрочем, ненадолго – Дагмар постоянно находилась на вилле «Бермон». И тут никто не заботился о соблюдении приличий…

Смерть стояла у ложа царевича и только и выжидала мгновения, чтобы вырвать его из рук всех тех, кто еще уповал то ли на Божье милосердие, то ли на счастливый случай.

Вечером началась агония. Несчастного постоянно рвало мускусом, которым доктор Пирогов, приехавший с императором, пытался поддержать силы умирающего, но все было напрасно и лишь усиливало его мучения. Дагмар вытирала Никсе рот и подбородок, прилегала головой на его подушку, чтобы быть ближе к нему, и не хотела уходить, повторяя:

– Нет, ничто не заставит меня уйти, он меня узнает, он мне улыбается.

Кажется, Никса действительно узнавал ее. Он брал за руку то Дагмар, то Сашу, стоявшего на коленях по другую сторону его постели. И вдруг он молча соединил их руки…

Потом все скоро кончилось. Никса тяжело вздохнул и произнес:

– Eh bien, stop, machine!

Слышавший это император едва не лишился сознания: ведь Никса в точности повторил слова, которые произнес, умирая, государь Николай Павлович!

В этой печальной комнате все сейчас дышали в унисон. Вздыхал Никса – и начинали дышать остальные. Он затихал – и присутствующие переставали дышать. Чудилось, отец, мать, брат, невеста – все цеплялись за жизнь вместе с ним. И умирали вместе с ним… вместе с его юностью, любовью, красотой, надеждами, которые возлагали на него люди, идеями высокой справедливости, о которой Никса когда-то мечтал…

Прошло еще несколько мгновений, и граф Строганов вышел из комнаты со словами:

– Все кончено!

Толпившиеся в других комнатах виллы родственники, друзья, слуги вошли. Слезы, стоны, слезы, стоны…

Уже невозможно было слышать это, и Мария Александровна, чтобы не рыдать беспрестанно, принялась убирать тело умершего белыми розами. Дагмар помогала ей. Для нее белый цвет навсегда станет цветом смерти. Она была раздавлена горем, и лишь одна мысль билась у нее в голове: «Почему Скагеррак? Почему Скагеррак?» Дагмар не вполне осознавала, что это значит, и только через несколько недель поняла роковой смысл совпадения…

Когда флагман русской эскадры «Александр Невский» отправится в плавание к берегам России с гробом на борту (ох, как вспомнит тогда граф Строганов слова Никсы: «Мне чудилось, будто я на «Александре Невском», флагманском корабле, и он уносит меня далеко-далеко…»), его отнесло штормом в пролив Скагеррак. Корабль устоял на плаву, но его долго били зеленые волны, покрытые белой пеной. Говорят, когда русалки смеются, море пенится.


Может, она действительно смеялась – та русалка, которая одолела принцессу и завладела прекрасным принцем. А может, наоборот, горько плакала над своей добычей… Ведь мертвым уже не нужны ни песни русалок, ни их поцелуи.

– Баронесса, до меня дошли какие-то странные слухи о моем племяннике. Что он там вытворяет?

Великий герцог Баденский с трудом сдерживал раздражение. Первым признаком гнева у него всегда было то, что он начинал обрывать лепестки у цветов, находившихся в комнате, так что весь пол вскоре оказывался усеян разноцветными благоухающими лепестками. Казалось бы, его приближенным и особенно слугам следовало заботиться о том, чтобы в комнате оказывалось поменьше цветов, однако все они старались, чтобы цветов было больше, в зависимости от времени года. Герцог был вспыльчив и скор на расправу, а обрывание цветов его странным образом успокаивало. И сейчас баронесса фон Флутч, которой требовалось немало сил, чтобы не впасть в панику, с надеждой покосилась на два больших букета роз в темно-красных венецианский вазах. Но герцог даже не двинулся в их сторону, а стоял, устремив на нее тяжелый взор. От него у нее мутилось в голове.

– Что хочет сказать ваше величество? – пробормотала баронесса, чувствуя, что теряет свою обычную уверенность, порой доходящую до наглости, которая ее часто выручала в жизни.

– Почему хочу? – раздраженно проговорил герцог. – Я уже сказал. Я спросил вас, что поделывает мой так называемый племянник, которого вы опекаете. Что это за болтовня о том, будто у него неладно со здоровьем?

– Он… он… да, его высочество не вполне здоров, – кивнула баронесса, наконец собравшись с силами для того, чтобы исполнить роль, которую для нее придумал Адольф-Людвиг.

Боже, как ей надоело играть эти роли! Как надоело то прикидываться идиоткой, то выглядеть прожженной интриганкой, а иногда делать и то, и другое, с каждым днем все больше и больше сознавая полную бессмыслицу того, что однажды затеяли ее муж, барон фон Флутч, и его сестрица Амалия, которой однажды удалось забраться в постель покойного герцога Леопольда, бездетного полуимпотента, и после этого она остаток жизни изображала его единственную любовь и мать его ребенка. При этом Амалия практически не расставалась со своим конюшим. Тот, собственно, и был ее единственным возлюбленным. Не исключено, что Адольф-Людвиг оказался именно его сыном, однако мастерски подделанные документы о его рождении (фон Флутчу пришлось совершить путешествие во Францию, к знаменитому мастеру фальшивок Леону де Фламе, недавно окончившему жизнь на эшафоте за попытку подделать личный указ императора Наполеона III о присвоении графского титула какому-то наскоро разбогатевшему буржуа) ввели в заблуждение всех, кого в это заблуждение надлежало ввести. Теперь, после казни де Фламе и смерти Амалии от чахотки, оставались только два человека, знавших доподлинно, что Адольф-Людвиг не имеет на баденский трон никаких прав: барон и баронесса фон Флутч. Даже родную дочь баронесса остереглась посвящать в эту опасную интригу, а тем паче – ее жениха. Адольф-Людвиг пребывал в уверенности, что он – истинный наследник престола. Иногда, измученная его глупостью и хамством, баронесса с трудом сдерживалась, чтобы не бросить ему правду в лицо. Но она всерьез опасалась, что Адольф-Людвиг просто убил бы ее в ярости, узнав, что вся его жизнь – фальшивка, а сам он – не более чем «голый король». Точно так же не могла баронесса открыть правду великому герцогу. Лишь его страх перед общественным мнением, причем не только мнением собственного герцогства, но прежде всего мнением могущественной Пруссии, удерживал его от того, чтобы послать наемных убийц к претенденту и его сторонникам. А узнав истину, он, несмотря на радость, вряд ли простил бы Флутчей, столько лет откровенно водивших его за нос. Оставалось лишь продолжать жалкую и, как все явственнее ощущала баронесса, безнадежную игру…