Я тянусь за сковородой, на которой шипят лук и мясо. Прихватка падает на пол, и я хватаюсь за раскаленную рукоять. Я визжу, бегу к раковине, подставляю обожженную ладонь под холодную воду и плачу.

— Господи! — Джек наклоняется надо мной. — Детка, покажи руку. Как бы не пришлось ехать в больницу. Дайка посмотрю.

Он берет меня за руку, ожидая увидеть пузырь. На ладони всего лишь красное пятно. Джек снова сует мою ладонь под воду.

— Лучше подержи ее под краном, — говорит он.

— Она беременна? Как? — всхлипываю я. Я провожу под носом тыльной стороной здоровой ладони и вытираю сопли о джинсы. — Она даже не замужем. Ей сорок три года! Как она может забеременеть?!

— Ей сорок два. И летом она с кем-то встречалась.

— Нет. Уильям бы нам сказал. Он не умеет хранить секреты.

Я знаю, что умеет. Он прекрасно хранит мои тайны.

— Уильям не знает о ребенке. Она собирается сказать ему, когда будет на третьем месяце.

— Какой у нее срок? Два месяца? Два с половиной?

Джек выключает воду и вытирает мою руку полотенцем.

— Тебе-то какая разница? Почти три месяца. По словам Каролины, когда мы потеряли Изабель, она поняла, что хочет еще одного ребенка. И сразу забеременела.

Я вырываю руку.

— Она забеременела из-за Изабель? Твоя бывшая жена забеременела из-за того, что моя дочь умерла? — Я уже кричу, мой голос разносится по всей кухне и эхом отскакивает от висящих на крючках кастрюль.

— Не нужно из-за этого психовать, Эмилия! — орет Джек. — Если кто и должен переживать, так это я. Но я не собираюсь этого делать. Не собираюсь! По-моему, хорошо, что она забеременела. Очень хорошо! Каролина сказала, что огорчена нашей потерей. Она тронута тем, как я любил Изабель, как сильно переживал. И поняла, что в жизни ей недостает именно такой любви. Тебе должно быть приятно. Мне, например, приятно.

— Врешь! Тебе неприятно. Ты ревнуешь и злишься, точно так же как я.

— Нет. Мне приятно, что Изабель умерла не напрасно.

— Изабель умерла не ради того, чтобы Каролина могла родить еще одного ребенка! Ах ты чертов сукин сын, моя дочь умерла не ради этого! Это не повод!

Я выбегаю из кухни, мимо Уильяма, который стоит в коридоре, стиснув кулаки и прижав их к щекам. Я хватаю пальто, надеваю сапоги, выскакиваю за дверь и жму кнопку лифта. Но он поднимается слишком медленно, и я бегом спускаюсь по лестнице, в полумрак февральского вечера.

Глава 19

Когда я добираюсь до матери, уже темно, хотя всего пять часов. Я вхожу через заднюю дверь. Мама стоит на кухне и разгружает посудомоечную машину. Когда я открываю дверь, она вскрикивает.

— Эмилия!.. Господи, ты меня до смерти напугала.

— Привет, мама, — говорю я и начинаю плакать.

В гостиной есть фотография мамы в детстве. Раньше этот снимок висел у бабушки, но, когда та умерла, мама забрала фото и повесила над телевизором, вместе с другими семейными портретами. Впрочем, рамку она менять не стала. Черно-белая фотография, где мама катается на шетлендском пони, висит в золоченой деревянной рамке, которые недавно снова вошли в моду. Мамина семья не могла позволить себе содержание пони, и мама в детстве вовсе не была типичной любительницей лошадей, хотя и пыталась это утверждать, когда Элисон взбрело в голову учиться верховой езде. Мама сидела на пони исключительно ради фотографии, свидетельство чему — белое платье, черные туфельки и белые носочки. Трудно назвать это костюмом для верховой езды. Маме было всего семь лет, но она уже научилась тревожно улыбаться и усвоила раболепное выражение, которое я долгие годы пыталась стереть с ее полного, приятного лица.

— Милая моя! — Мама обнимает меня.

Мы одного роста, так что мне приходится нагнуться, чтобы прижаться лицом к ее мягкой груди. Мы вместе, обнявшись, идем к старой кушетке у окна. Эта кушетка постоянно кочевала по дому. Некогда она стояла в зале, потом ее сочли слишком потрепанной для приличного общества и переставили в гостиную. Когда она окончательно пришла в негодность, кушетку отправили доживать свои дни на кухне. Это случилось незадолго до развода родителей. Когда мы садимся, я думаю, что это, возможно, последняя кушетка в маминой жизни. Одинокая женщина не способна истрепать мебель так, как это делает семья из пяти человек.

Я рассказываю маме о Каролине, и она утешает меня, осторожно подбирая слова. Мама знает, что мне нужна поддержка и, хотя она никогда никого не ненавидела — ни падчериц, ни мужа, который бросил ее ради стриптизерши — ради меня делает вид, что ненавидит бывшую жену Джека.

— Она просто пытается им манипулировать. Честное слово, удивляюсь Джеку. Я-то думала, он ее давно раскусил.

— Он никогда и ничего не понимает. Каролина постоянно трахает ему мозги.

Мама крепко меня обнимает, но молчит. Даже не кивает. Она слишком умна для этого. Знает, что скоро, перестав плакать, я вспомню, что Джек прекрасно умеет разгадывать козни и манипуляции своей бывшей жены. Он слеп до идиотизма лишь в вопросах, касающихся его сына. Мама не хочет запечатлеться в моей памяти как человек, критикующий Джека.

— Каролина по крайней мере собирается замуж? — спрашивает она. — Я всегда молилась, чтобы Аннабет вышла замуж и была счастлива. По крайней мере тогда я бы перестала о ней думать.

— Не знаю.

Я тоже надеюсь, что Каролина влюбится и выйдет замуж, что ее ревность и злоба исчезнут перед лицом новой, всепоглощающей страсти, а меня перестанет мучить совесть. Как типично для этой женщины — терзать нас разговорами о ребенке и при этом отказывать в облегчении, которое принес бы мне ее брак.

Наконец я понимаю, что больше не плачу — только всхлипываю, но глаза уже сухие. Выпрямляюсь и говорю, что хочу есть.

— Приготовить тебе ужин? — спрашивает мама. — Я собиралась жарить лосося. Сейчас сбегаю в магазин и куплю еще филе.

— А у тебя сохранилась сковородка, которую ты купила мне в школе? Мы можем испечь блинчики с лососем, тогда хватит и одного филе. И на десерт будут блинчики, на прошлой неделе я видела в шкафу шоколадную пасту.

Я включаю песню Джонни Митчелла. Я купила маме этот диск и магнитофон на ее первый день рождения после развода. Отец оставил ей всю бытовую технику, мебель, фотографии, включая фото собственных детей, даже телевизор, но забрал стереосистему.

Мы с мамой слушаем, как Джонни Митчелл оплакивает утраченный рай, и замешиваем тесто, стараясь подпевать. Мы хорошо готовим вместе. На кухне я уже давно не подручный, а партнер, но сегодня позволяю маме командовать. Я наливаю масло на сковороду, когда мне говорят, и предоставляю ей переворачивать блины ловким движением резиновой лопаточки.

Мамины движения по-прежнему уверенные и плавные, пусть даже в последний раз мы пекли блины много лет назад. К лососю она подает простенький соус с эстрагоном, и мы съедаем по три блина. Когда приходит время для десерта, я еду в магазин и покупаю пинту взбитых сливок и соленый фундук. Вернувшись домой, взбиваю сливки с щепоткой сахара, колю орехи, и мы едим десерт прямо руками, размазывая шоколад по подбородкам и улыбаясь друг другу.

Убирая посуду, мама говорит:

— Общение с бывшей женой всегда ставит брак под удар.

— Конечно.

— Иногда я думаю, не были ли наши проблемы связаны с Аннабет.

Я задумываюсь, вытирая миксер.

— Твои проблемы были в первую очередь связаны с тем, что папа идиот.

Мама не отвечает. Она неторопливо оттирает раковину.

— Аннабет писала девочкам, рассказывала, куда они поедут на выходные или на Рождество. У меня просто сердце разрывалось, когда я видела, как они радуются и собирают вещи. Но очень часто она вообще за ними не приезжала — или увозила их всего на пару часов вместо обещанной недели. Девочки страшно грустили. Люси плакала целыми днями, а Элисон хмурилась — помнишь?

— Да.

— В последний раз Аннабет виделась с ними, когда тебе было три или четыре года. — Мама вытирает руки кухонным полотенцем. — Она неустанно твердила им о поездке в Калифорнию, в Диснейленд. Я просила отца поговорить с ними, предупредить, что она, возможно, передумает, как уже случалось раньше. Но отец утверждал, что Аннабет не может быть такой жестокой и не нарушит обещание насчет Диснейленда. Ну и, разумеется, когда пришел назначенный день, Аннабет не приехала за дочерьми. Через пару дней она заглянула к нам с одним из своих бойфрендов и на полдня отвезла девочек в Катскилл.

Я аккуратно задвигаю стулья под кухонный стол. Ножки скребут по кафельному полу.

— Я помню. Помню, как они ездили в Катскилл. Я так завидовала.

— Ты это помнишь? Правда? А ведь ты была совсем маленькая.

— Они привезли домой водяные пистолеты. А у Элисон была игрушечная лягушка.

— Да? А я не помню. Зато хорошо помню, что на следующий день за завтраком они вели себя еще хуже, чем обычно. Так ужасно, что я отослала Элисон в комнату, но она закатила скандал и закричала, что не собирается меня слушать, раз я отказалась отпустить их в Диснейленд с матерью.

— Что? — Я присаживаюсь на стол.

Мама редко рассказывает о старших сестрах, о том, как скверно они с ней обращались, как плохо себя вели. Редко жалуется на Аннабет, даже теперь, повторив судьбу своей предшественницы. Мама как будто переменилась.

— Аннабет сказала девочкам, что это я виновата. Что она планировала поездку, а я запретила.

— Быть такого не может.

— Может.

— О Господи, ну и сука. И они ей поверили?

— Разумеется. Или предпочли поверить. Нестерпимо думать, что мать лжет.

— И что ты сделала? Сказала им правду? Заставила отца с ними поговорить?

— Мы пытались, но ничего не получилось. — Мама слабо улыбается. — Но я все-таки отыгралась.

— Что? Что ты сделала?

— Помнишь мою старую норковую шубку с собольим воротником?

— Конечно. Однажды я надеюсь ее унаследовать.

— Хочешь знать, где я ее раздобыла?

— Расскажи, — с восторгом требую я.

Мама заговорщически подается вперед, как будто Аннабет Гискин бродит где-то поблизости и подслушивает наш разговор.

— Через несколько месяцев после истории с Диснейлендом, осенью, позвонил милый пожилой джентльмен, у которого меховой склад в Парамусе. Он позвонил папе на работу, но попросил позвать миссис Гринлиф. Секретарша была новенькая и дала ему домашний телефон. Старичок обзванивал всех своих клиентов и сообщал, что закрывается. Его сын, бедняжка, который держал склад вместе с ним, умер — кажется, от рака. У отца просто недоставало духу продолжать. Они с женой решили перебраться во Флориду.

— И?

— И он попросил меня забрать мою норковую шубку.

— И что?

— Так я и сделала. Заплатив, между прочим, за шесть лет хранения, что обошлось мне в кругленькую сумму. — Мама напоследок обводит кухню внимательным взглядом и шагает к двери.

— И что?

Она улыбается через плечо.

— Отличная шубка, как по-твоему?

— Прекрасная, мама. То есть если ты, конечно, не возражаешь против убийства норок.

— Так я наказала Аннабет.

— Погоди-ка. Так это была ее шубка?

Мама подмигивает.

— О Господи, ты украла у нее соболью шубу.

— Я не крала. Аннабет оставила ее на складе много лет назад, даже не позаботившись заплатить. Я ее просто выкупила. И шуба вовсе не соболья, она норковая. Соболий у нее только воротник.

Я хихикаю, проникнувшись уважением к маминой отваге. Это женщина, которая никогда не смела заявить о своей власти и долгие годы старалась, чтобы другие были сыты, согреты и довольны. Ее жизнь — постоянное исполнение чужих желаний: специальные подушки, если у девочек аллергия на пух, уроки игры на скрипке, если они выказывали музыкальные наклонности, полная корзина шоколадных булочек, подарочный сертификат, букет розовых и желтых маргариток… Я впервые услышала о том, что мама что-то сделала для себя.

— Погоди-ка. А папа не заметил, что ты носишь шубу его бывшей жены?

— Нет. — Мама выключает свет и поднимается вместе со мной наверх. — Как ни смешно — не заметил. Наверное, он помнил, что покупал кому-то норковую шубу, но забыл, кому именно.

Когда мама укрывает меня одеялом, я вздыхаю:

— По-моему, у меня еще не было такого приятного вечера с тех пор, как умерла Изабель.

Мама целует меня в лоб.

— Детка, если ты пришлешь мне ее фотографию, я буду очень рада.

Я сворачиваюсь под теплым одеялом и упираюсь пальцами ног в матрас. Чтобы отвлечь маму от разговоров о фотографии, которую я пока не могу ей дать, рассказываю о Марше памяти.

— Минди попросила меня пойти с ней, а потом забеременела.