Я не позволяю Саймону отвлекаться.

— Ты был удивительно добр ко мне с тех пор, как умерла Изабель.

— Что, мы сегодня собираемся пустить слезу? Если да, я закажу десерт. Драмы без десерта я не переживу. Говорят, здесь очень вкусный пирог.

— Ты ведь не любишь пироги. Ты и Уильям — единственные из всех, кого я знаю, кто не любит пироги.

— Кстати, как поживает крошка Уильям? Чем занимается? Готовится поступать в колледж?

Саймон изображает презрение лишь из любви ко мне. Ему действительно нравится Уильям. Когда Саймон у меня бывает, они неизбежно затевают оживленный разговор о книгах Филипа Пулмана или сидят в детской над каким-нибудь замысловатым конструктором. У меня такое ощущение, что Саймон видит в Уильяме самого себя в детстве — неуклюжего и развитого не по годам ребенка, которому куда приятнее общаться со взрослыми, чем со сверстниками. Аутсайдер, который может перечислить спутники Сатурна, но абсолютно не способен поиграть с другим ребенком на спортплощадке.

— Он в отличной форме. — Я рассказываю Саймону про «И-Бэй».

— О Господи! — говорит он. — Ах ты бедняжка! Просто ужас. — Саймон пьет минералку. — Но, честное слово, он ведь просто думал немного заработать. Я всегда пытался разбогатеть, когда был мальчишкой.

— Он не нуждается в деньгах. Мать дает ему все, что он пожелает.

— И все же это ведь деньги. Помнится, я уговорил бабушку выдавать мне подаренные деньги на Рождество однодолларовыми купюрами, чтобы их было побольше. Мне просто нравилось иметь деньги. Я раскладывал их на постели и валялся на них.

— Уильям слишком мал для такого, — мрачно отзываюсь я.

— Да ничего подобного. Подружка, твой пасынок старше нас с тобой.

Глава 8

Снова среда, и идет дождь — в такую погоду возвращаться из детского сада пешком не самое приятное занятие, но я по крайней мере смогу пройти через пустой парк. Мои первые походы в Центральный парк — в детстве, с отцом — были своего рода спасением. Правда, в то время парк был изрядно заброшен. В Черепашьем пруду плавали пивные банки, а если бы на Овечьем лугу паслись овцы, им бы пришлось питаться пылью, а не травой. Но у отца случались приступы ностальгии по парковым тропинкам и игровым площадкам, поэтому визиты в парк стали своего рода паломничеством, и не важно, насколько убогим и запущенным было это место.

Отец вырос на Аппер-Вест-Сайд, в семье, которая лишь раз в году могла позволить себе отдых в Катскилле. Каждые полгода или около того, когда у нас была пара часов свободного времени в промежутке между покупкой билетов в кино за полцены и началом вечернего сеанса, отец решал, что мы проведем это время не в магазине, а в парке.

Мама не приходила в восторг от этих экскурсий, она боялась грабителей и молодых людей, предлагавших «косячок». Похоже, ее страхи не были совсем уж неоправданными: в те годы парк был куда опаснее, чем теперь, и молодые люди явно пытались нас напугать, а отнюдь не воображали, что хорошо одетый мужчина, с облаченной в меха женой и юными дочерьми, всерьез собирается разжиться травкой. Мне нравились наши прогулки по парку с отцом. Он показывал лужайки, где играл в бейсбол с братьями и друзьями. Помню, отец поковырял мыском ботинка землю у подножия дерева, потому что там, по его воспоминаниям, в 1946 году Бобби Финкельман зарыл серебряный канадский доллар.

Однажды, когда мне было лет десять и мы пошли в парк вдвоем — не помню, почему мама отказалась к нам присоединиться (возможно, простудилась, или же они с отцом поругались, или же ей не хотелось в кино), папа повел меня к Гарлем-Меер[4]. Это было настоящее приключение. Собирался дождь, мы проходили мимо старого лодочного сарая — полуразвалившейся лачуги, где стены исписаны граффити и воняло мочой. Прежде я не бывала в Гарлеме и воображала его как очень темное и страшное место, где обитают темные и страшные люди. Но отец не обратил внимания на мой ужас. Мы обошли вокруг пруда, разглядывая деревья, растущие на высоких склонах. Отец широко улыбался прохожим, даже подвыпившим старикам, которые тянули вино из бутылок, обернутых мятой бумагой. Теперь бы я сказала, что подобное отцовское поведение было типичным для богатого либерала, но тогда он казался мне воплощением расовой справедливости. Как только я сумела закрыть глаза на вандализм, то оценила красоту самого северного уголка Центрального парка.

Переехав в Нью-Йорк, я начала исследовать парк сама. В те времена он только-только начал медленно превращаться из джунглей, где полно бродяг и наркоманов, в пасторальную идиллию для немолодых горожанок, которые рассматривают в дорогие бинокли певчих птиц, и для пожилых любителей рыбалки. В моих прогулках по наиболее удаленным уголкам парка было что-то смелое и первооткрывательское. Теперь, после правления Руди Джулиани (ни один добропорядочный либерал не признается, что голосовал за него, но при этом не сможет удержаться от сдержанного одобрения, когда держит путь через теоретически очищенный от криминала город), даже в такой глуши как Рэмбл, полно неспешно прогуливающихся людей. Раньше только парочки, ищущие укромный уголок, бродили по этим тропинкам, не обращая внимания на птиц и отдавая предпочтение куда более приземленным усладам. В наши дни парк открыт для всех. Любители уединяться по-прежнему здесь (один из этих типов, явный сибарит, с которым мне доводилось встречаться не раз, приносит с собой складной стул — сидеть на камне или на бревне его явно не устраивает), но теперь к ним прибавились орды туристов, офисные сотрудники в обеденный перерыв, пожилые спортсмены и группы школьников, изучающих биологию. Но зимой или в дождь мне удается уединиться.

В лифте я не одна, но мои спутники слишком увлечены друг другом, чтобы хотя бы поздороваться со мной. Я смотрю прямо перед собой и будто не замечаю, что гитарист засовывает руку за пояс джинсов своей подруги — ее желтый дождевик задрался, и она хихикает. Когда мы оказываемся в вестибюле, он щиплет ее за задницу и высвобождает руку. Я старательно притворяюсь, что ничего не заметила, и в итоге не успеваю приготовиться к предстоящей прогулке через парк. Впрочем, на улице холодный дождь, и даже закаленные нью-йоркские дети не выходят из дома в такую погоду.

Иван открывает над моей головой зонтик и намеревается выйти на улицу, чтобы поймать такси. Он хмурится, когда я говорю ему, что пойду пешком, и предлагает мне зонтик. Вместо ответа я демонстрирую объемный капюшон и приподнимаю полы плаща, показывая резиновые сапоги — леопардовой расцветки, очень яркие и стильные. Я чуть не оставила их в кладовке — мне показалось нелепым надевать одежду, которая столь контрастирует с моим нынешним состоянием духа, — но даже я не настолько поглощена своим горем, чтобы загубить пару дорогих туфель. И потом, в этих сапогах я смогу наконец удовлетворить давнее желание и побродить по парку под дождем, не особо смотря на дорогу. Я смогу перейти Рэмбл вброд, через грязь, заросли и болото. Однажды, пару лет назад, я обнаружила маленькое деревянное строение в недрах Рэмбл. Теперь мне хочется снова его увидеть.

Я иду к озеру, а потом пытаюсь сойти с дороги и проложить тропу в зарослях. Рэмбл изрезан дорожками, и поначалу трудно вообразить себя отважным первооткрывателем. Зимой, впрочем, не прокладывают дорожек и не убирают то, что наносит ветер, поэтому мне наконец удается затеряться. Сухие ломкие ветви кустарника трещат под ногами, несмотря на сырость, впереди — сплошные заросли. Я даже не слышу шума транспорта, который обычно раздается на заднем плане, потому что барабанящий дождь заглушает все остальное. Благословенное одиночество. Как будто я в Адирондакских горах или на Аппалачской тропе. Я взбираюсь на валун, держась за мох и за камни и осторожно ставя ноги, чтобы не поскользнуться.

Внезапно краем глаза я замечаю какое-то движение с другой стороны валуна. Я уже наверху и пытаюсь спуститься тем же путем, но не могу удержаться на скользком камне. В итоге сажусь и чувствую острую боль в копчике. Человек, одетый в два полиэтиленовых мешка — один с дырками для рук, второй на голове, как капюшон, — поднимается с земли и приближается ко мне. Его лицо искажено яростью, рот приоткрыт, так что видны желтые, обломанные зубы и синеватый язык.

Я кричу и немедленно вспоминаю о серийном убийце, который изнасиловал и чуть не убил в Центральном парке женщину — проломил ей череп и дал возможность написать книгу о том, как она заново училась читать и говорить. А еще — возможность мучиться угрызениями совести из-за того, что компания ни в чем не повинных подростков провела в тюрьме десять лет. Человек смотрит на меня. У него пепельно-серое лицо и темные глаза, потрескавшиеся губы движутся. Он бросает взгляд на мои леопардовые сапоги и с рычанием отступает. Я пытаюсь вскарабкаться на валун, но сползаю и приземляюсь прямо у его ног.

Он воет и тянет ко мне руки. Ногти у него длинные и черные от грязи.

Многие люди полагают, что в их душе таится нетронутый источник храбрости, откуда можно черпать в случае необходимости, если они столкнутся с экстремальной ситуацией. И никто не считает себя способным на отчаянную трусость. Теоретически каждый человек — это Мип Хиз, которая контрабандой передает Анне Франк в пристройку за шкафом тетрадки и еду. Смелость по большей части — это форма самовозвеличивания. Случаи, когда мне доводилось вести себя смело, были вызваны чистой воды нарциссизмом, желанием казаться храброй, выделиться среди остальных как обладатель доблести, сравняться с Мип Хиз и партизанами. Например, однажды я бросилась на защиту женщины, которую у входа в ресторан на Восьмидесятой авеню колотил муж. Я приказала таксисту остановиться, открыла дверцу и пригласила бедняжку сесть — и все это в припадке бездумного веселья. Смелость импульсивна, это — самолюбование пополам с нигилизмом. Не то чтобы смельчаки не понимали масштабов опасности, с которой сталкиваются. Просто они сознательно об этом не беспокоятся.

Я вскакиваю и изо всех сил ору:

— Пошел отсюда!..

Человек с воплем мчится прочь и скрывается в кустах.

Я тоже бегу — в противоположную сторону. Продравшись сквозь густые заросли, оказываюсь неподалеку от Балансирующего камня — огромного валуна, который покоится на небольшой сланцевой плите. Я спотыкаюсь, падаю, поднимаюсь и как можно быстрее бегу по знакомой тропинке к лодочному сараю. Выбравшись из чащи, упираюсь руками в колени и чуть не плачу от облегчения. Потом тороплюсь по направлению к Ист-Драйв, стараясь поскорее забыть встречу с жутким незнакомцем. Когда достигаю Пятой авеню, страх сменяется гневом. Как он посмел искать себе приюта в моем убежище? Как посмел напугать меня настолько, что я отказалась от своей мечты об уединении? Как посмел выгнать меня из моего парка? Я злюсь на этого грязного психа и заодно ненавижу Центральный парк. Ангел вод выказал себя ненадежным и неверным стражем — он дает приют чокнутым бродягам столь же охотно, как и мне. Почему любовь никому не гарантирует защиту от предательства?..

Глава 9

В коридоре у Алой комнаты сидит женщина. Прежде я ее не видела, но абсолютно уверена, что это не няня. Несомненно, это мать. Всегда можно отличить мать от женщины, для которой любовь к детям — всего лишь рабочая обязанность. Не то чтобы матери больше преданы отпрыскам — порой даже наоборот. Я видела многих нянь, которые любили своих подопечных от всего сердца, страстно, искренне. А поскольку объект любви может быть отторгнут по воле другого, в зависимости от экономических факторов или просто из-за родительского эгоизма или скверного характера, это пугает. Что разделяет нянь и матерей в коридоре детского сада, так это не любовь к детям, а статус и возраст, а еще — степень самоуверенности. Некоторые няни различимы с первого взгляда — чернокожие островитянки, у которых на попечении светловолосые девочки по имени Кендалл, Кейд или Эмити. Но детский сад на Девяносто второй улице, хоть он и еврейский, приветствует «разнообразие», а следовательно, среди воспитанников есть несколько ребятишек с кожей шоколадного цвета. Но никто и никогда не спутает их матерей с нянями. В коридоре существует своего рода апартеид, который позволяет легко заметить разницу. Няни куда более аккуратно одеты, нежели матери, которые, за исключением бизнес-леди, в основном предпочитают «художественный», нарочито простой стиль — мятая одежда с четырехзначной ценой. В то время как матери вечно торопятся и беспокоятся, няни — воплощенное спокойствие и полный контроль, некоторые даже как будто скучают. Хотя в обеих компаниях женщины вполне довольны обществом друг друга, няни смеются приглушенно. Матери же могут сделать замечание ребенку, не обращая ни на кого внимания. Няни всегда улыбаются при встрече, здороваются, но сдержанно, словно боясь кого-то побеспокоить.

Новенькая молода, примерно моего возраста. Держится немного в стороне, как и я, хотя понемногу движется к компании матерей. Она замечает мой взгляд и улыбается: