Сэр Уильям был прав. Пришли. Дивились новой роскоши, восхищались красотой Эммы. К прочему были сдержанны. Только когда она, аккомпанируя себе на лютне, спела валлийские песни, вдохновившие в Рэнюлэ Ромни на картину, изображавшую Эмму в облике святой Цецилии, публика немного потеплела. Хвалила скромное, полное достоинства исполнение, очаровательную мелодичность молодого голоса, нежную прелесть игры. И, как и в Рэнюлэ, просили спеть на бис. Желая сделать приятное итальянцам, Эмма выбрала арию Паизьелло, извинившись, что еще не овладела прекрасным языком Данте. Потом она спела, робко, как бы опасаясь своей смелости. Успех возрастал. Исчезла первоначальная сдержанность. Гости ожидали найти гордую, заносчивую красавицу, а увидели молодую скромную девушку, которая, испугавшись громких аплодисментов мужчин, робко искала убежища в объятиях своих соперниц.

Перед концом праздника она попросила сэра Уильяма через некоторое время отвести гостей в комнату без окон, — она хочет устроить им маленький сюрприз. Она с улыбкой уклонилась от ответа на его пытливые расспросы. Когда гости вошли, комната была окутана таинственной полутьмой. Горел один — единственный канделябр. Он бросал матовый красноватый свет на мрамор стен, статуи богов и пурпурный занавес, скрывавший вход в один из гротов. Слуга в древнеримской тунике встречал вошедших и просил их встать против грота. Потом он прикрыл дверь. В комнате царило полное ожидания молчание. Вдруг занавес разлетелся в стороны. На черном фоне грота в спокойном свете канделябра явилась фигура сидящей женщины. Драпированные одежды, спадающие шали придавали ей торжественную серьезность. В правой руке, прихватив ею палочку для письма и сверток пергамента, она держала опирающуюся на колени каменную скрижаль, обращенная внутрь сторона которой была покрыта причудливыми письменами. Левая рука, отведенная в сторону, казалось, подчеркивает возвышенным жестом силу и значение какого-то фатального вопроса. Из выреза платья над полной грудью, сияя ослепительной белизной, поднималась великолепно вылепленная шея. Огромные, исполненные мудрости голубые глаза вопрошающе были устремлены вверх, будто там, в вышине невидимого неба восседало на троне божество, которое позволит им заглянуть в закрытые от людей дали будущего.

— Сибилла из Кум, — прозвучал голос слуги. — С берегов Кампании поднялась она на вершину Везувия, чтобы выслушать от небожителей мудрые речи и предсказание судьбы человечества.

Занавес медленно сдвинулся, чтобы сейчас же открыться снова, опять показав охочим до красоты глазам итальянцев родные их сердцу картины. Эллинская флейтистка сменялась помпейской танцовщицей, за той следовала садовница из виноградников Позилиппо. И каждая живая картина сопровождалась взрывом восторга.

Когда Эмма в одежде Сибиллы появилась потом среди гостей, все собравшиеся были в упоении. Мужчины целовали ей руку, женщины обнимали ее безо всякой зависти, с энтузиазмом, присущим страстным южным натурам.

Только сэр Уильям вел себя сдержанно, опасаясь за репутацию Эммы. Но глаза его исподтишка следили за каждым ее движением. После ухода гостей она поблагодарила его. Праздник открыл ей пусть в общество Неаполя. Но сэр Уильям едва слышал ее. Как безумный, стал он вдруг умолять ее разрешить ему хоть один поцелуй в ее полную, мягко колышущуюся при дыхании грудь, ревниво укрытую платьем от его взглядов. Эмма холодно отвергла эту просьбу. Единственное, что она ему позволила, — снять с ее головы шаль, повязанную в виде тюрбана, и на несколько секунд погрузить лицо в сверкающую волну ее рассыпавшихся волос. Он испытывал танталовы муки. Над его головой простирались ветви, усыпанные золотыми плодами, у ног его журчал ручеек, но он был проклят и погибал от голода и жажды…

В один из первых дней марта сэр Уильям вернулся домой возбужденный. Он встретил Филиппа Хакерта, придворного королевского художника, который показывал достопримечательности Неаполя двум иностранцам: Тишбейну, известному немецкому художнику, живущему в Риме, и Гёте, тайному советнику и премьер-министру Веймарского герцога. О Тишбейне Эмма слышала от бывавших в Палаццо Сессо художников, но о Гёте она не знала ничего. Сэр Уильям постарался объяснить ей значение этого человека. Он был великий поэт, автор «Страданий молодого Вертера». Его слава уже перешагнула тесные границы родины. Во время его путешествия по Италии просвещенное общество Рима приняло его с распростертыми объятиями. Тишбейн написал его портрет, и знаменитая Ангелика Кауфман предоставила в его распоряжение свой дом. Теперь его приезд в Неаполь тоже произвел сенсацию. И здесь он снискал широкую известность своей одухотворенной красотой и одержимостью идеями просвещения. Маркиз Филангиери, прославленный писатель, уделял ему особое внимание и был с ним уже на дружеской ноге. Князь Вальдек, который готовился здесь к путешествию в Далмацию и Грецию, не раз приглашал его к себе и своим положением и влиянием обеспечивал ему путь к тем кругам, которые вообще были закрыты для иностранцев. Гёте рассказал ему содержание своей стихотворной трагедии «Ифигения в Тавриде», о которой тонко образованный князь отозвался с восхищением. Сэр Уильям тоже во что бы то ни стало хотел принять Гёте в Палаццо Сесса. Нужно, чтобы поэт увидел Эмму и оценил волшебство ее очарования, ее грации, ее пения. Знаток человеческих душ и естествоиспытатель, провозвестник эллинистического идеала красоты должен был убедиться, что сэр Уильям Гамильтон владеет самым ценным из того, что есть на земле.

Так мечтал сэр Уильям. Как он был тщеславен! Он украшал себя Эммой, как жаждущая успеха женщина украшает себя взятой напрокат красотой перьев, цветов и драгоценных камней.

* * *

Блестящее общество наполняло огромные, залитые морем света залы Палаццо Сесса, когда сэр Уильям Гамильтон принимал Гёте. Он провел его по дворцу, показывая ему богатую отделку и обстановку. В угловой комнате с зеркалами поэт долго стоял у открытого окна, восхищенно вбирая в себя картины залитого лунным светом ландшафта[58].

Потом хозяин пригласил общество в большой полутемный зал, в центре которого из древнеримской курильницы поднимались от раскаленных древесных углей голубоватые язычки пламени. Трое слуг держали свечи, укрепленные на длинных стержнях. К ним подошел сэр Уильям с четвертым стержнем. Свет свечей слился со светом пламени в причудливое сияние, обрисовавшее на полу мерцающий круг.

Вдруг, словно поднявшись из-под земли, в этом кругу возникла белая фигура. Окутанная плотными покрывалами, на какое-то мгновение она оставалась неподвижной, подняв руки под длинным, свободно ниспадающим покровом. Внезапно она опустила руки, и верхний покров спал с нее. В мраморной неподвижности, обрамленная покрывалами, возникла статуя вакханки. Сверкающие рыжие волосы кольцами выбивались из-под головной повязки. С прекрасного лица насмешливо улыбались огромные голубые глаза, полные губы приоткрылись как бы для поцелуя, обнажив сверкающую слоновую кость зубов…

Быстрое движение рук, тихий шелест слетающих покрывал…

Кассандра, предсказывающая бедствие, грозящее Илиону… Мария Магдалина… Диана…

Вдруг богиня отступает, и вместо нее появляется фигура молодой девушки. Стоя на коленях перед древней греческой урной, она складывает руки для молитвы… Лицо Дианы меняется. В глазах ее — безумная жажда мести. Она бросается на девушку и закидывает ей назад голову. В занесенной над ней правой руке богини блеснул широкий клинок ножа… Медея, убивающая свою дочь. Нож выпадает из руки, дрожащие ладони матери привлекают свое дитя к груди, пытаются укрыть его невинную голову, глаза обращены к небу в беззвучной мольбе… Ниоба, защищающая свою дочь от стрел богов. Опять взлетают покрывала, скрыв группу. На мгновение воцаряется тишина. Потом как бы издалека звучит ритмичная дробь баскского барабана. Она все близится и близится, добавляется позвякивание тарелок, ритм все ускоряется. Покрывала спадают. Размахивая тамбурином, перебирая босыми ступнями, парит в воздухе танцовщица, как бы сошедшая с помпейских фресок, а вокруг нее кружит в танце изящная детская фигурка. Под длинными ниспадающими мягкими одеждами обрисовываются чистые линии рук и ног, волна волос, искрясь на свету, огибает белоснежный затылок и спадает до колышущихся бедер. Сладострастно поднимается и опускается девичья грудь. Как блестящие змейки, играют, едва касаясь земли, маленькие розовые ступни. Глаза с дразнящей улыбкой взирают вниз, на ребенка, который, вытянув руки, пытается схватить бубен.

Вдруг ликующий крик. На секунду ребенок и танцовщица застывают, как бы окаменев. Круг света гаснет. В зале становится темно. Только в центре зала голубоватое мерцание углей, от которых поднимается нежный аромат…[59]

Глава тридцать четвертая

Теперь она была светской дамой, такой, какую хотел сделать из нее Гревилл. С легкой грацией, составлявшей резкий контраст испанскому этикету высшего неаполитанского общества[60], она тонко и тактично умела избежать всего, что могло показаться хоть сколько-нибудь неприличным. Казалось, что она, как забавляющаяся игрой девочка, легко и беззаботно скользит по жизни.

Эмма знала, что именно такой она нравится сэру Уильяму. Такой он и представлял себе спутницу жизни, которая будет усыпать цветами дороги его старости. Он питал отвращение ко всему, что могло бы принести ему огорчение. Это был сибарит, гонявшийся за красотой и стремившийся завладеть ею. Окружающий мир с его суетой представлялся ему театром. Возвышаясь над кишащей в партере толпой, он сидел в удобной ложе, посмеиваясь над глупостью и страстями людей, порождающих лишь беспорядок и хаос, не продвигаясь при этом ни на шаг вперед. Но наступали моменты, когда он и сам казался себе смешным. Ему представлялись тогда нелепыми и его пристрастия, и погоня за красотой, и страсть к Эмме. Он сам с издевкой наблюдал за собой, как за совершенно посторонним человеком, пораженным смешной манией; он следил за его пульсом, препарировал его мысли и ощущения скальпелем исследователя. Вдосталь наиздевавшись над собой, он снова впадал в любовное безумие стареющего человека, называя себя несчастным, растрачивающим свое чувство на бездушную статую.

Теперь Эмма хорошо знала его. Он был как отец Моцарта: у того сын однажды вечером перед тем, как отправиться спать, взял на рояле септаккорд. Старик несколько часов ворочался без сна в постели, но потом наконец встал и сыграл разрешающий аккорд, после чего, удовлетворенный, лег в постель и тотчас же заснул. Септаккордом была для сэра Уильяма загадка скрытого от чужих глаз прекрасного тела Эммы. Стоило ей только приподнять покрывало, и его сладострастие было уже удовлетворено. И тогда он был способен отказаться от того, чего только что добивался, как от картин, которые он продавал, досыта на них наглядевшись. Но вот он начал ревновать ее. С той поры, как Эмма была представлена сэром Уильямом королю, Фердинанд стал ухаживать за ней. Как только она выходила погулять в английский сад Виллы Реале, он сразу же оказывался рядом с ней. На Позилиппо он заказывал для нее серенады и сам присутствовал при их исполнении и был счастлив, если она появлялась на балконе в лунном свете. Когда она сидела в театре Сан Карло в посольской ложе рядом с ложей королевской, он перегибался через барьер и, обратившись спиной к сцене, не сводил глаз с «прекрасной англичанки». Фердинанд страшно страдал от того, что не мог поговорить с ней, ведь он абсолютно не знал английского языка. Но когда Эмма выучила итальянский, он забросал ее льстивыми комплиментами и любовными признаниями. И он не успокоился, пока сэр Уильям в ответ на приглашение короля не стал брать ее с собой на охоту. Тут уж он не оставлял ее ни на минуту, когда они скакали по лесам, стреляли волков и кабанов, проводили ночи напролет за болтовней в охотничьих домиках. А когда заработали злые языки, он вмешался. Представил Эмму дамам своего двора как образец безупречной жизни, благородства, приличия и высокой нравственности. Теперь он стал появляться вечером в Палаццо Сесса. Внезапно он обнаружил у себя голос и просил Эмму петь вместе с ним. Услыхав его в первый раз, она испугалась. Едва ли его горло рожало хоть один чистый тон, он пел сквозь зубы, как рыбак. Несмотря на свою неотесанность, он все-таки заметил ее замешательство. Но она нашлась:

— Ваше величество поет иначе, чем обыкновенные певцы, — ответила она на его вопрос. — Ваше величество поет по-королевски!

И еле удержалась от того, чтобы не расхохотаться в ответ на его польщенную улыбку. И все же она стала защищать его, когда позже сэр Уильям поднял его на смех. Да, Фердинанд де Бурбон не был красив, как Адонис, не был он и Аполлоном в искусствах, но все же он был хороший человек. Хороший человек! Сэр Уильям был близок к тому, чтобы закричать. И тут же ополчился на короля. Он идиот, кретин. Вступил на трон в восьмилетием возрасте, и никакой силой его нельзя было заставить открыть хоть одну книгу, взять в руки перо. Когда он женился на Марии Каролине, получившей тонкое образование дочери Марии Терезии, он не умел ни читать, ни писать. Она тайно обучила его этой премудрости, стыдясь невежества дикаря, которого вынуждена была назвать своим супругом. Но и до сих пор ему был отвратителен любой вид умственной деятельности. На заседаниях государственного совета он спал, предоставив все королеве. Он не терпел составления протоколов, так как это отнимало слишком много времени. Чтобы избежать необходимости подписывать документы, он заказал печать со своей подписью, которую прикладывал к бумагам. Но так как он при всем при том был еще и крайне подозрителен, он ревниво хранил эту печать в сундуке, ключ от которого был только у него; он полагал, что именно так он выполняет свой долг перед подданными. Занимается он только едой, питьем, спортом, охотой, рыболовством, женщинами. Он вытренировал свое тело, как скороход и атлет. Благородное занятие охотой и травля зверя меньше всего интересуют его. Цель его — только убийство, истребление зверей. Вид подергивающихся конечностей и угасающего взгляда, запах дымящейся крови доставляет ему наслаждение. К тому же он труслив. Он никогда не осмелится близко подойти к попавшему в западню зверю до тех пор, пока тот не будет столь надежно охраняться охотниками, что не представит уже никакой опасности для живодера. Жесток и груб он и с людьми, когда полагает, что это может остаться безнаказанным. Аббата Мацциньи, флорентийского дворянина, он велел подкидывать вверх под гогот черни до тех пор, пока жертва не перестала подавать каких-либо признаков жизни. И все отчего? Просто варвару захотелось посмеяться над длинной, худой фигурой несчастного. Нечего сказать, хороший человек этот король! Во всяком случае, таким считал его народ, потому что король держался с ним запросто. С людьми образованными он скучал, его тянуло к грубым развлечениям черни, они были близки его выродившейся натуре. Толпа аплодировала его грубым шуткам и относилась к нему как к своему. «Il re Nazone» — Король Нос — так называли его лаццарони, уличные мальчишки, насмехаясь над его массивным носом. Он же считал, что этим они оказывают ему честь — как древние римляне, называвшие одного из Августов «Pater patriae» — отцом отчизны.