Светлана Демидова

Любовь к человеку-ветру

Как только он вошел, Маша сразу догадалась, что сегодняшний день – именно тот, которого она ждала много лет. На другой стороне стола, как раз против нее, был свободный стул. Вообще-то он предназначался для тети Наташи, но она заболела прямо накануне дня рождения брата, отца Маши, и прийти не смогла. Никто на этот стул так и не сел, и нетронутые столовые приборы продолжали весело поблескивать начищенным мельхиором прихотливо гнутых вилок и ножей с узорными рукоятками. Хрусталь с особой насечкой испускал во все стороны бриллиантовые искры, а глянцевый фарфор праздничных тарелок поражал воображение голубоватой морозной белизной. Все это нетронутое великолепие, красующееся рядом с другими тарелками, измазанными цветными слоями селедки под шубой и растекшимся холодцом, предназначалось ему, Александру Григорьевичу Павловскому, папиному другу детства.

Извинившись за опоздание перед отцом и его гостями, Александр Григорьевич вручил имениннику бутылку дорогого коньяка, сказал несколько приличествующих случаю слов, выпил штрафную стопку водки и наконец сел напротив Маши. Ему тут же наложили на тарелку гору салата, кусочек селедочки, солененький огурчик в трогательных пупырышках, крепенький маринованный помидорчик, пару ломтиков сервелата и рулетик из буженины с чесноком и зеленью. Павловский на все это даже не взглянул. Он сразу посмотрел в глаза Маши, и она окончательно поверила, что сегодняшний день будет особым в череде других, наполненных одним лишь ожиданием.

И этот день стал таким, в каком она давно мечтала очутиться. Прилично захмелевшие гости ели, пили, веселились, танцевали, пели и рассказывали анекдоты. Александр Григорьевич так и сидел над своей тарелкой со скорчившимся от скуки огурцом, лопнувшим помидором и развернувшимся рулетиком, из которого прямо на праздничную скатерть, расшитую голубыми цветами, по капле слезно сочилась чесночная начинка.

Маша, не отрываясь, смотрела в серые глаза папиного друга до тех пор, пока не поняла – пора!

Она встала из-за стола и быстрым шагом вышла в полупустую кухню, из которой в комнату были вынесены стол и все табуретки, и выжидающе обернулась к дверям. Руки Павловского, который вслед за Машей материализовался в кухне, сомкнулись на ее спине. Его губы нашли ее, и Маша поняла: именно для этой минуты она и родилась на свет. Именно после этой минуты можно и умереть. Но умереть друг отца ей не дал. С сожалением оторвавшись от Машиных губ, Павловский прошептал:

– Поехали ко мне.

Ни слова не говоря, она прошла в коридор, где накинула на плечи плащ. Александр Григорьевич вызвал по мобильнику такси.

В лифте его дома они опять обнялись. И если бы лифт наконец не остановился, они отдались бы друг другу прямо в загаженной зловонной кабине.

В двухкомнатной квартире папиного друга царил первобытный хаос. Среди набросанных на полу вещей негде было ступить. Но этим двоим ступать и не надо было. Они опустились то ли на подушки, то ли на скомканные одеяла, то ли на тюки грязного белья. Все эти мелочи не имели никакого значения. С равным успехом они могли бы прилечь на доски, утыканные гвоздями и посыпанные битым стеклом.

Маша сама рванула полы нарядного шелкового платья цвета чайной розы, специально сшитого к отцовскому юбилею. Многочисленные жемчужные пуговки запрыгали по всей квартире. Под декольтированным праздничным нарядом не было бюстгальтера. Корчиться, снимая колготки, ей казалось унизительным, и Маша схватила валяющиеся на полу ножницы, которые, как нарочно, оказались рядом. Не отрываясь от губ Александра Григорьевича, змееподобно извернувшись, она одним взмахом вспорола золотистую лайкру колготок и шелк маленьких трусиков. Ей даже не пришла в голову простая мысль о том, что дом Павловского все равно когда-нибудь придется покинуть. Вряд ли у него, старого холостяка, имеется запасное женское белье. Но до этого ли было Маше?!

– Девочка моя, – прошептал папин друг и мгновенно перешел в иное качество. Он стал любовником дочери своего бывшего одноклассника.

– Виктор мне не простит, – сказал он, когда смог наконец оторваться от Маши.

– Куда он денется? – смеясь, ответила она и еще раз вгляделась в его лицо, хотя давно знала его наизусть. – Я люблю тебя, Саша… Сашенька… Са-шень-ка…

Маша повторяла и повторяла его имя на разные лады. В детстве она, конечно же, звала папиного друга дядей Сашей. Затем, когда поняла, что он слишком много для нее значит, перешла на официальное – Александр Григорьевич. А потом он стал приходить к ним все реже и реже, и Маша уже не называла его никак. Она только ждала очередного визита Павловского. На пятидесятилетие отца он обязательно должен был прийти. И пришел. И вот сегодня она может наконец назвать его так, как ей мечталось по ночам. Она гладила его по шершавым, покрытым жесткой щетиной щекам и плавилась от нежности и любви.

Он улыбнулся. Улыбка была самым главным его оружием. Два ряда белых зубов безупречной формы! Мало кто из женщин мог устоять перед таким голливудским великолепием. Больше ничего голливудского в Павловском не наблюдалось. Среднего роста, с весьма умеренной ширины плечами и обыкновенным русопятым, лишенным особых примет лицом, он был бы незаметен, если бы не эта улыбка. Она рождала на его щеках серии серпообразных складок. От сужающихся щелками глаз к вискам расходились десятки тонких сухих морщинок. Но это вовсе не старило его, наоборот: он казался солнечным, лучистым. Summer son.[1] Сын солнца.

Маша перебирала пальцами морщинки Павловского. Солнечная мудрость. Вечное знание. Он, Саша, был всегда. Он старше пирамид. Она, Маша, еще и не родилась, а он уже был. Ее уже не будет, а он останется. Он будет жить всегда. Она передаст его другой Маше… или новой Еве… или древней бессмертной Лилит, которая знойным вихрем носится сейчас где-то в глубинах Вселенной. Но это потом… когда-нибудь… А сейчас они совпали во времени. Наконец-то совпали!

– Я люблю тебя, – опять сказала она и положила голову ему на грудь.

– Ты сидела на моих коленях, и я кормил тебя манной кашей, – отозвался он.

– Хочешь, теперь я буду кормить тебя кашей?

– Ненавижу каши!

– А что ты любишь?

– Все остальное.

– А меня? Саша, ты меня любишь?

Она спросила и тут же пожалела об этом. Вдруг он не сможет выговорить для нее эти слова! Может быть, он давно заметил ее молящий о любви взгляд и наконец решил сделать ей подарок. Подарок дочери на пятидесятилетие отца… Маша накрыла губы Павловского ладонью.

– Нет! Ничего не говори! – прошептала она. – Считай, что я об этом не спрашивала. Я больше никогда не спрошу! Клянусь!

Она легла на спину. Он склонился над ней, легким прикосновением скользнув по телу. Оно изогнулось дугой вслед его пальцам. Пожалуй, они с Павловским могли бы выступать с иллюзионом. Он приближал бы к ней ладони, а ее тело изгибалось бы виноградной лозой и пело бы самую вечную на земле песнь.

Разве так уж важно, любит ли ее Саша? Она его любит, и в этом все дело. Маша встала на колени и прижалась к нему, обняв за шею. Он слегка отстранился, и через минуту по ее коже побежали его губы, горячие и жадные. Она так и стояла на коленях, откинув назад голову и заложив за голову руки, а губы любимого человека упоительно медленно путешествовали по ее телу. Издав протяжный стон, Маша снова упала на те подушки, или одеяла, или одежду – то, что было разбросано по полу, и заплакала навзрыд.

– Что? Машенька? Что-то не так? Я обидел тебя? – испугался Павловский.

– Я… я никогда не была так счастлива, – всхлипывала она и, как ребенок, размазывала кулаками слезы пополам с дорогой косметикой, купленной тоже по случаю юбилея отца.

Павловский присел рядом с ней в позе скорчившегося мальчика Микеланджело.

– Я не имею права тебя любить, – после нескольких минут молчания проговорил он.

Маша помнила только что данную клятву и ни о чем не переспросила.

– Зато я имею право любить кого хочу! – сказала она. – А хочу я любить тебя! И никто не сможет мне запретить!

Она мягко, за плечи уложила его все на те же разбросанные вещи и отдала ему долг любви. Он смущался и пытался сказать что-то вроде: «Не надо», но в конце концов полностью отдался ее ласковым рукам и страстным поцелуям.


– Это черт знает что такое! – Виктор Юрьевич, отец Маши, не смог сдержать возмущения. – Ему же сто лет!

– Папа! Вы с ним одногодки! Почему ты врал гостям, что тебе пятьдесят? – рассмеялась Маша.

– Знаешь, мне не до смеха! Ты хоть в курсе, что он был женат уже три раза и что у него несметное количество отпрысков по всему городу? И это только та вершина айсберга, которая на поверхности! Я уверен, что у него куча женщин по всей стране, а детей и сосчитать нельзя!

– Папа! Мне все равно! Я люблю его! – жестко отрезала Маша.

– Ну и дура! Он бросит тебя, как трех своих предыдущих жен!

– Я ему не жена.

– Он все равно тебя бросит! Не понимаю, что бабы в нем находят: ни кожи, ни рожи! Одни зубы!

Виктор Юрьевич заглянул в глаза дочери и умоляюще проговорил:

– Маша, забудь о нем… пока не поздно!

– Уже поздно.

– Что значит поздно? – испугался отец. – Неужели… неужели ты уже… беременна… Вроде бы еще…

– Папа! – Маша с укором посмотрела на отца. – Разумеется, я еще не беременна. Но мне непонятно, почему тебя это так пугает. Мне не пятнадцать лет! Общественное мнение возмущено не будет! И предохраняться я не собираюсь!

– Маша! Ты знаешь, я мечтаю о том, чтобы ты наконец устроила личную жизнь и родила мне внуков, но… не Сашкиных же детей!

– Ты не сможешь их полюбить?

– Нет! То есть я не знаю! Дело не в этом! Дело в Сашке! Как он посмел?! Старый козел!!!

– Пап! Он не старый… Он… солнечный! – счастливо рассмеялась Маша.

– Гад он! Мы еще поговорим с ним по душам! Этого ты не можешь мне запретить! Мы с ним… знаешь ли… еще до тебя… В общем, он у меня еще свое получит! Казанова! Но, разумеется, не сейчас… Все, побежал…

Виктор Юрьевич поцеловал дочь в макушку, сдернул со стула пиджак и отбыл на службу. Маша, скорчившись в уголке дивана, оглядела комнату. Да-а-а… Тут она прожила всю свою жизнь… Сначала эта квартира казалась ей самым замечательным местом на земле. Их маленькая семья из трех человек была в ней как-то по-особенному счастлива. Маша никогда не видела родителей ссорившимися или просто раздраженными. В их доме всегда царили покой и уют. Родители очень любили Машу. Она росла в волшебном облаке этой любви, как экзотический цветок в оранжерее. Она с трудом приспособилась к детскому саду, потому что воспитатели очень хотели превратить ее в безликий нейтральный атом общего детского организма, который ест, спит, гуляет, а также рисует и поет не для удовольствия, а для режима. Маленькая Машенька, положительно заряженная в домашнем микроклимате, постоянно ионизировалась и, как могла, протестовала против режимного засилья. В тихий час она могла встать с неудобной раскладушки и пойти к куклам, чтобы, пока никто не мешает, сварить им суп из припасенного за обедом кусочка хлеба или котлеты. Вслед за Машей поднимались другие дети, и очень скоро возмущенные воспитатели потребовали, чтобы родители либо научили дисциплине свою капризную девочку, либо вовсе забрали ее из дошкольного учреждения, которое не обязано приспосабливаться к неправильным детям.

Надо отдать должное Машеньке, после первой же беседы с родителями она поняла, что у кукол есть определенный режим дня, нарушать который никому не позволено. Позже она уже совершенно самостоятельно вывела одну за другой следующие закономерности: если моментально съедать, например, за завтраком даже самую гадкую манную кашу с комочками, то в компанию к тем же куклам можно попасть гораздо раньше других девочек, а если быстрее всех одеться на прогулку, то появится возможность встать в первую пару, а значит, успеть занять одни из двух качелей.

К моменту выпуска из детского сада Машенька была уже вполне коллективизированным ребенком, а потому переход в ипостась ученицы средней школы свершился безболезненно. Девочка продолжала устанавливать закономерности и делать выводы, как то: если быстро сделать уроки, то останется время на кукол, книжки, рисование, мультики, прогулки с родителями, – и прочее в том же роде. Неуклонное следование самой же установленным правилам помогало ей комфортно существовать.

А потом случилось такое, что напрочь лишило Машеньку способности к выводу закономерностей и причинно-следственных связей. Все распалось и сделалось алогичным, когда умерла мама. Она, как принято говорить, сгорела в один месяц. Машеньке было двенадцать лет. После похорон отец и дочь погрузились в тяжкое вязкое горе, которое своими размерами превосходило сумму всех радостей, которые они когда-то испытывали. Мужчина и девочка могли бы отдалиться друг от друга, но сплотились еще больше. Все свободное время Виктор Юрьевич старался проводить с дочерью, да и Машенька предпочитала общество отца всем другим. У нее почти не было подруг. Ее не интересовали мальчики. Зачем ей какие-то неумные сопляки с потными руками и блестящими рожами, когда у нее есть отец, красивый, статный, эрудированный и очень мобильный.