Несколько времени спустя, после дальнейших свиданий, которые только усиливали их любовь, Казанова нашел у себя письмо, которое он читал по дороге в палаццо Брагадин:

«Твои слова немного укололи меня, когда ты сказал по поводу той тайны, которую я принуждена сохранять по отношению к моему покровителю, что ты доволен тем, что обладаешь моим сердцем и потому оставляешь мне полную свободу над моим разумом. Это разделение сердца и ума кажется мне чистым софизмом, а если ты не согласен с этим, то ты должен признаться, что значит не всю меня любишь, так как невозможно же мне существовать без разума, а тебе — любить мое сердце, если оно с ним не в соответствии. Если любовь твоя может довольствоваться этим, то она не грешит особой тонкостью чувства… Однако легко может случиться, что тебе можно будет справедливо упрекнуть Меня в том, что по отношению к тебе я поступила не со всей той искренностью, какую внушает и требует истинная любовь, и потому я решила открыть тебе тайну, касающуюся моего друга, хоть я и знаю, что он вполне рассчитывает на мою скромность. Я совершу предательство… Но ты не разлюбишь меня из-за этого, потому что вынужденная выбирать между вами двумя и обмануть кого-нибудь из вас, я побеждена любовью: она взяла верх.

Когда я почувствовала, что не могу бороться с желанием ближе узнать тебя, я поняла, что удовлетворить этому желанию я могу только во всем открывшись моему другу, в снисходительности которого я не сомневалась. У него сложилось о тебе очень хорошее мнение, после твоего же первого письма, во-первых, потому что ты выбрал для нашего первого свидания монастырскую приемную, а во-вторых, потому что ты предпочел наш домик в Мурано своему. Но он поставил условием нашей встречи — позволить ему незаметно присутствовать при ней, в маленьком потайном кабинете, откуда можно все видеть так, чтобы никто этого не знал. Могла ли я отказать в этой просьбе человеку, высказавшему мне такую снисходительность? Я согласилась… И, естественно, должна была скрыть это от тебя. Теперь ты знаешь, что мой друг был свидетелем всего, что мы делали и говорили в этот первый вечер, что мы провели вместе.

Теперь мы узнали друг друга близко, и ты, надеюсь, не сомневаешься в моей нежной любви, и я решаюсь, рискуя всем, сказать тебе правду. Знай же, мой дорогой возлюбленный, что в ночь под новый год мой друг будет в нашем казино и уйдет оттуда только утром. Ты его не увидишь, но он будет видеть нас. Так как предполагается, что ты ничего не знаешь, подумай, как естественно ты должен себя вести во всем. Иначе он может заподозрить, что я выдала тебе секрет… А теперь, мой дорогой кабаллеро, мне остается спросить тебя — согласен ли ты на то, чтобы в твои самые сокровенные минуты тебя видел другой человека. Я не уверена в этом, и это терзает меня».

Это письмо удивило Казанову. Как, все эти интимные поцелуи, эти жгучие ласки он, оказывается, расточал перед посторонними глазами? Ришелье в таком случае рассердился бы. Де Грие, вероятно, умер бы от отчаяния: «Я от всего сердца расхохотался…», — восклицает Казанова, и его дерзкое перо прибавляет тут же:

«Положительно, моя роль нравится мне гораздо больше, чем его!»

О, монахиня из Мурано, небесный и смелый лик, обрамленный кружевной решеткой, прелестный юноша в розовом, шитом золотом жилете, любовница с роскошными волосами, так вот какие игры занимали вас?..

Вот она, тайна любви такой страстной, что от нее чуть не сгорел монастырь, вот, что вы приносили вашему возлюбленному, когда, непринужденная, надушенная, с вашим таинственным перстнем с белым атласом на месте камня, вы спускались с гондолы и подходили к статуе, которую видели до тех пор только на гравюрах! Какая разочарованность, вероятно! Какая наивность, несомненно! Какое разочарование, о, монахиня из Мурано, так не похожая на свою португальскую сестру.

Все равно! Ваш возлюбленный отомстил за себя одним словом. На всю эту смесь страсти и хитрости, на весь этот подлог он отвечает взрывом смеха, в котором слышится презрительная насмешка над сердцем человеческим.

И следующее свидание кавалера де Сейнгальт и прекрасной М.М. состоялось в казино посланника и… в его невидимом присутствии.

V. Вечный путешественник

Дни проходили, не изменяя нежных отношений между кавалером и монахиней из Мурано!..

Казанова имел достаточно апломба, чтобы после того, как в невидимом соседстве месье Берни, расточал красавице свои ласки, спокойно поужинать с ним вдвоем, а у того в свою очередь хватило апломба заявить ему, что «соединяющая их тайна должна помочь установиться между ними прочной интимности».

В таком же роде вела себя и М.М. Узнав, что ее подруга по монастырю, прежняя невеста Казановы, она, думая доставить ему удовольствие, посылает молодую затворницу вместо себя, к его большому разочарованию.

Интриги! Путаница, которой изобилуют эти мемуары и которая придает им подчас характер какого-то «Жиль-Блаза» любовных связей.

Потом месье де Берни, для того, чтобы вместе с австрийским кабинетом выработать совместно трактат, которому предстоит обратить на себя внимание всей Европы, покидает Венецию и уезжает в Вену.

Опасности, которым без его покровительства подвергается их интрига, быстро охлаждают любовь, бывшую в сущности лишь вспышкой страсти, и Казанова устремляется к новым приключениям с сердцем, освобожденным от цепей, которые он умеет для себя делать такими легкими!

Вот он опять отправляется в странствие по вселенной со своей волей, своим высокомерием, со своей впечатлительностью и своим очарованием, которое даже не было красотой. Он задевает аристократов, потому что он храбр. Он страдает от них, потому что он разночинец, в республике, где господами являются патриции.

Уже его необъяснимые отношения с французским посланником привлекли внимание государственных инквизиторов. И в чьей жизни найти предлог для обвинения, если не Казановы? Его заключают в темницу, знаменитые «Пьомби» (названные так по свинцовой крыше над тюрьмой) по обвинению в колдовстве.

Колдун! И действительно, разве он не колдун? Разве не колдун тот, кто знает неуловимое искусство углублять любовь, никогда не углубляясь в нее, спускаться в самые глубокие тайники сердца человеческого и возвращаться оттуда без единой ранки, — подобно тому, как если быстро провести рукой по огню, то не получится ожога… Разве не колдун тот, кто ни разу в жизни не страдал в этой огромной вещи огненной — в этой любви, которую он сам себе разжигал?

К чему останавливаться на его знаменитом побеге из тюрьмы, в котором нет ничего общего с его любовной жизнью? После периода глубочайшего угнетения он решается на попытку бегства. Всему миру известна история замка, превращенного в эспантон, огромной дыры над кроватью, открытия тюремщика…

Это, конечно, опять Казанова, и лишний раз тут выявлены его холодная отвага, его хитрая находчивость, его ловкость Скапена, ибо, не такой аристократ, как Дон Жуан, он сам себе служит Сганарелем. Это опять Казанова, но с оттенком Монте-Кристо и, может быть, уже смутно предвидящий, опережая век, сенсацию кино.

Но это не тот Казанова, который является героем моей книги — Казанова с фресок Лонги, которому все кажется дозволенным в каком-то вечном карнавале.

Мы найдем его снова, нашего героя, на Мюнхенской дороге по пути в Париж, куда он спешит внести свою ноту Лонги в общество из персонажей Ватто!

Можно ли вообразить себе без сердцебиения этого молодого беглеца, сменившего темницу на Париж, куда он въехал в один прекрасный день в 1757 году.

Весь город в трауре, по случаю покушения Демианса, маркиза Помпадур временно удалена из королевской опочивальни, ее врага, святоши, ставят ей всякие преграды… В воздухе носится смех Вольтера… «Красотка Бабетта» — министр иностранных дел.

Можно ли себе представить, чтобы Мариво не повстречался с Казановой, чтобы Реньяр не с него взял своего «Счастливого волокиту», можно ли подумать, что сам Ватто, несмотря на все различие между ними, на всю чахоточную ностальгию, которая чудится в его очаровательной гениальности, на всю ту разочарованность, на все предчувствия возврата, которые веют над его «Отъездами на остров любви», можно ли подумать, что Ватто, встретясь с ним как-то у Шуазеля, не припомнил его развязную смелость, когда писал своего «Равнодушного»?

Казанова в Париже! Как будто бы сама Венеция, сдвинувшись с места, отправилась в гости к Парижу XVIII века. Но Венеция — радостная, живая, замаскированная, та Венеция, которая живет в гондолах, а не агонизирует между мрачными каналами. Венеция XVII века, еще молодая, которую еще не состарили и не окутали романтизмом рыдания двадцатилетнего Мюссэ, циничного в своей надтреснутой наивности, и великий сплин Байрона, и остановившееся сердце Вагнера!

* * *

Казанова в Париже! Но как раз в Версале, у бассейнов, сверкающих стройными водяными струями, в том Версале, где еще не проходил Верлен, в Версале пышном, но молодом и счастливом, есть гондола, которой забавлялся двадцатилетний Людовик XIV, и на которую глядя издали, кардинал Мазарини, прищуривая глаза, говорил: «Да, это маленькая Венеция!»

Казанова в Париже! Какой глоток вольного воздуха! Какая эпикурейская мудрость! Какое мощное чувство жизни в этом Париже XVIII века, очаровательном всем очарованием умирающего города и зари нового мира, легкомысленном, как юный гость в розовом жилете, шитом золотом, со сверкающими перстнями, вместе с тем печально разочарованном, как Спящая Красавица, которая перед тем, как умереть, нарумянилась бы «по манере Версальских дам», по выражению Казановы, причем «прелесть этой краски состояла в той небрежности, с какой ее накладывают на щеки».

Казалось, что Париж XVIII века умирает от той самой лихорадки, которая одушевляла жизнь Казановы. Но он вероятно не замечал разницы, этот смелый соблазнитель, вся сила которого была именно в том, что он пробовал все, не давая ничему себя изменить.

Он проехал Париж, вдыхая его краем ноздрей, краем губ, краем сердца. Он заметил его грацию, легкомыслие, моды. Но он проглядел всю его трагическую сущность, эту внутреннюю трагедию XVIII века, которую нам не сохранил ни один поэт, но аромат которой, смесь пепла и роз, вечно мы будем вдыхать в картине Ватто, «Манон Леско» аббата Прево, и в десяти — пятнадцати страницах маркиза де Сада!

Меланхолия, которая тем значительнее, что она скрыта, тем глубже, что она обвеяна улыбкой, меланхолия, смешанная со смехом и со слезами, чью тайну в будущем суждено будет в минуту вдохновения открыть Мюссэ!

Но что мог бы увидеть в этом Казанова? Он так красноречиво объясняет свой проект лотереи, что идею его принимают и реализуют, и эта удача дает ему достаточный доход для того, чтобы вести в Париже, который так нравится ему, существование легкомысленное и роскошное.

Он прибавляет к списку своих побед мадмуазель де ла Мер, которая дарит его своей благосклонностью, почти не переставая верить в свою невинность… Но и она не заставляет его видеть в любви ничего другого, кроме разделенного наслаждения страсти. Она грациозна, как серна, и так красива в своем полутрауре, заставляющем казаться ее кожу еще белее!.. Не все ли равно? Почтальон не ждет… и вернее, пост-шез…. И, улыбающийся, он выдает ее замуж за дюнкирхенского негоцианта!

Казанова в Париже!.. Он присутствует при опале своего друга, мсье де Берни, с которым он когда-то в Венеции делил веселые ужины… и монахиню из Мурано! Действительно, мсье де Берни на верху славы, после того как разрушил все, что сделал кардинал Ришелье, при содействии князя Кауница, превратил былое разорение австрийского и бурбонского домов в счастливый союз, избавлявший Италию от ужасов войны, вспыхивавшей в ней каждый раз, что между этими домами начинались распри, и получил за это благодеяние кардинальскую шляпу от папы, венецианца Рецционико. Этот самый мсье де Берни впал в немилость и был отстранен от двора, только за то, что сказал королю, желавшему узнать его мнение, что он не считает принца де Субиз подходящим человеком, чтобы командовать его армиями. Как только маркиза де Помпадур узнала об этом, она заставила устранить его. Но утешение было найдено в пикантных куплетах, и новый кардинал скоро был забыт.

Казанова прибавляет, и тут мы не можем спорить с ним:

— Вот характер этой нации — живой, остроумный и любезный народ, ни своих, ни чужих несчастий не замечает, как только найден легкий секрет, как заставить его посмеяться над ними.

Так он подчеркивает. Он, которого мы в некоторых случаях можем легко счесть поверхностным, склонность нации все позволять своим забавникам и шутам и допускать, чтобы между ней и теми, кого она забывает, вырастало недружелюбие, вызванное сочинителями куплетов, только потому, что красное словцо на их счет заставило ее смеяться!