Джеральдин всегда была очень щедрой, очень бескорыстной по отношению к Кейт, считая себя — такая уж она мягкосердечная! — в какой-то степени ответственной за подругу. «Ведь это я познакомила Кейт с Дэвидом…» — это был первый, пусть не очень внятный, довод. «В конце концов, Кейт — член семьи», — таким был довод номер два. Но любые обязательства должны иметь границы. И существует риск сделать или дать слишком много. А Кейт, и с этим согласны были и Элли, и Наоми, пользовалась этим; она имела склонность к излишней зависимости, и потакать этому не следовало — для ее же блага.

Джеральдин закрыла глаза и прислушалась к плеску, доносившемуся со стороны бассейна, к голосам ссорящихся детей: Люси и Доминик вечно задирали друг друга. И вот самодовольное шлепанье резиновых подошв и неприятный химический запах хлорки сообщили о приближении Люси.

— Мам.

— Да, — отозвалась Джеральдин. Ее ладонь, прикрывающая глаза от солнца, рамкой охватывала фигуру четырнадцатилетней девочки, пухлой, как персик, в сплошном купальнике, еле вмещавшем созревающие формы (на груди буйно цвели экзотические растения). — В чем дело?

— Доминик столкнул меня в воду. — Люси сложила руки на груди, выдвинула подбородок вперед и, мотнув головой, откинула косу за спину. Гнев оживил цвет ее лица и зажег в глазах огонь.

— Ну и что? Ты ведь жива-здорова.

— Но я только что намазалась кремом от солнца.

Люси, склонив голову, преувеличивая свою чувствительность и болезненность, изобразила, как нежно она наносила себе на плечо и предплечье «Солтан-8». Угрюмая гримаса преобразила ее круглое лицо, в обычное время пусть невыразительное, но весьма симпатичное. Брови нахмурились, ноздри раздулись, нижняя губа зажила собственной жизнью.

Еще с младенческих лет Люси умела превращаться в уродину — в буквальном смысле этого слова. Ей это умение передалось по наследству. Мать замечала его в дочери, дочь — в матери. Но ни та ни другая не осознавали (хотя Доминику это было до смешного очевидно), что они с точностью копировали друг друга.

— А теперь из-за него все смылось.

— Так намажься снова. Боже мой. Что ты слона из мухи делаешь.

— Вода будет маслянистой. Папа говорит, что перед тем как идти купаться, мы должны смывать крем в душе.

— О, дети. Прямо не знаю.

— Это все Доминик. Я просто лежала и читала журнал. А он столкнул меня. И журнал весь промок.

— А вот это нехорошо.

— Я говорила ему, что ты рассердишься.

— Ну да, я сержусь.

На самом же деле Джеральдин чувствовала только усталость. И слабость. Родительские обязанности истощили ее. Она не могла справиться с ситуацией. Доминик, несмотря на все ее усилия, несмотря на самое лучшее образование, которое можно купить за деньги, все больше выходил из-под контроля. Он был вылитый Дэвид, в этом все дело. Дэвид до мозга костей. Копия своего непутевого дяди. В семнадцать лет он стал юношей, каким ее брат был почти тридцать лет назад. Доминик больше походил на сына Дэвида, чем собственно сын Дэвида. И как с Дэвидом Гарви всегда были проблемы, так же и с Домиником. Это врожденное свойство. Во многом тут виноваты гены.

С безнадежностью во взгляде Джеральдин смотрела на неторопливо приближающегося подростка. Она отметила про себя его уверенность, его рост, крепость сложения, гармоничность черт лица, его бронзовый блестящий торс, каштановые волосы, отливающие на солнце медью. На нем были только мокрые плавки, мало что оставлявшие воображению. Во всем его облике было что-то испорченное. И какой смысл ругать его? Какая от этого может быть польза? На ум приходило слово «неисправимый».

И все же:

— Доминик, — укорила она его, как требовал того материнский долг, — извинись перед Люси, прошу тебя. Ты поступил очень некрасиво… как маленький. Тебе должно быть стыдно!

— Извини, Люси, — произнес он безразлично, уселся на газоне, широко раскинув ноги, и, переполняемый энергией, принялся рвать и разбрасывать вокруг себя пучки травы. Да, кроме генов, свою лепту вносили и гормоны. Джеральдин старалась не задумываться о его гормонах.

— Теперь ты извиняешься, — фыркнула Люси. — А у меня сердце могло остановиться. Я могла умереть.

— Ну конечно, — насмешливо протянул Доминик и бросил в ее сторону конфетти из клевера и маргариток.

— Так бывает. Может, ты не знаешь, но существует такое понятие, как «термальный шок». — От обиды Люси вся дрожала.

— Не говори ерунды.

Джеральдин закрыла уши руками:

— Вы прекратите когда-нибудь? Вы оба? Все ссоритесь и ссоритесь.

— Она вечно плачет, как маленькая.

— Это все он. Он первый начал.

— А теперь я хочу, чтобы вы оба закончили.

— До следующего раза, — назидательным тоном заметила Люси.

«До следующего раза», — согласилась про себя Джеральдин, глядя на часы. Без десяти четыре.

— Я пойду приготовлю чай. Люси, сбегай к папе. Он моет «ровер». Скажи ему, что у него есть десять минут. Доминик, а ты должен купить Люси новый журнал. И чтобы больше я об этом не слышала.

— Не услышишь, — пообещал Доминик и опрокинулся на спину; широко раскинув руки под синим безоблачным небом. Он закрыл глаза и добавил: — По крайней мере, не от меня. За дурочку Люси я ручаться не могу. — Люси прицелилась и пнула под ребра. — Ой!

Потерпевшая поражение Джеральдин пошла в дом.


— Тебе налить? Оп! Все, поздно, свой шанс ты упустила. — Элли Шарп торжествующе вылила остатки «Пино Гриджио» себе в стакан, покрутила зеленую бутылку перед глазами, чтобы убедиться, что там действительно пусто, и сунула ее в заросли крапивы под стеной. — Чертовски классная погода, — отметила она. Потом, откинувшись на спинку плетеного кресла и отставив стакан в сторону, она удовлетворенно вздохнула и развернула руки ладонями кверху, чтобы подставить солнцу самые бледные участки кожи. — Ах, если бы такая погода стояла круглый год! Ты согласна?

Если Элли и ожидала получить ответ (а, по всей видимости, ей было все равно), то его не последовало. Джуин сидела на краю газона на диванной подушке и с журналом на колене, время от времени опуская руку в пакет чипсов со вкусом бекона и отправляя их поочередно то себе в рот, то в пасть Маффи. Она не подала виду, что слышала вопрос; с ее стороны доносилось лишь сосредоточенное хрумканье.

Элли считала ее смешным, неловким, трудным ребенком. Короткие темные волосы, огромные черные глаза, трогательно тонкие руки и ноги, бледность и мешковатое блеклое платье делали Джуин похожей на уличную бродяжку. Джуин нередко — и открыто — сожалела о том, что она не сирота, и при этом выглядела совершенной сироткой.

В прошлый четверг ей исполнилось шестнадцать лет. Ее назвали в честь месяца ее рождения, но по-французски, что было куда более стильно, куда менее заурядно. Но она упорно отказывалась от французской формы своего имени и всегда представлялась как Джуин. «Джюан, — жаловалась она, утрируя произношение, — звучит так манерно. Я чувствую себя полной идиоткой, когда меня так называют. Как будто я сама себе в задницу залезла».

Морщась в лучах беспощадного послеполуденного солнца, Элли представила себе, как пришлось бы для этого изогнуться, и улыбнулась.

— Ты пойдешь куда-нибудь сегодня вечером? — спросила она после нескольких минут молчания. Этот вопрос требовал ответа.

— Может, пойду, — сказала Джуин, отбрасывая пустой пакет из-под чипсов и протягивая руку своей лохматой дворняжке, чтобы та облизала ее соленые пальцы. — А может, нет.

Элли купила Маффи в подарок дочери три года назад, демонстрируя таким образом свою бережливость. «Даже если есть возможность купить и содержать породистую собаку, — рассуждала она, — зачем это надо?» Элли любила называть Маффи «кусочком»: кусочек того, кусочек этого. И каким-то образом ни у кого не оставалось сомнений в том, что при желании Элли могла бы завести себе вейнарскую легавую или — если бы она захотела — афганскую борзую. Так что бедный старый Маффи был, как смутно догадывалась Джуин, всего лишь шумным и шустрым эквивалентом меховой игрушки.

— Не понимаю я вас. — При мысли о том, как бездарно нынешние подростки тратят свою молодость, из груди Элли вырвался печальный вздох. Она считала их тупицами. Она была в них разочарована. Рядом с ними невозможно было вновь прикоснуться к радостям юности. Хорошо хоть у нее была своя собственная жизнь: стремительная, разнообразная, социально ориентированная и богатая событиями. — В твоем возрасте я каждый вечер была чем-нибудь занята. По субботам дома оставались только мертвые. Все шли или на вечеринку, или в клуб.

— Ты уже это говорила. — Теперь пришла очередь Джуин выразить вздохом свое недовольство.

Элли знала, что говорила это уже много раз и что дочери безумно надоело слушать одно и то же. Да ей и самой надоело! Но она ничего не могла поделать, не могла не удивляться вслух. Она помнила, как строго воспитывали ее и что основными принципами были минимум информации, наказания и запреты.

— Ты сама не знаешь, что ты живешь. Не понимаешь, как ты свободна, что ты можешь все.

Если бы ее мать была хотя бы вполовину такой же понимающей! Если бы она разговаривала с Элли так, как Элли старается разговаривать с Джуин при каждой возможности! Если бы их отношения были такими же честными и открытыми! Вместо советов Элли пичкали страшными историями. А вместо того чтобы выслушать, читали нотации.

Воспоминания о собственной юности наполнили Элли такой злобой, что если бы бедная старая Сибил Шарп (а она в эту минуту невинно поливала бальзамины на своем балконе, выходящем на южную сторону, и прислушивалась к бесконечному ропоту недалекого моря) вдруг почувствовала острую боль между лопатками, то вполне вероятно, что причиной тому был бы не артрит и не «старые кости», как объяснила бы она себе этот приступ.

— Мы все вам очень признательны.

— И есть за что.

Как только юная Джуин проявила интерес к тому, откуда берутся дети, Элли предоставила ей все факты жизни — целиком и полностью — и снабдила их богатым анекдотичным материалом, открыв для исследования собственное прошлое с тем, чтобы дочь поняла: ее мать все пробовала, все знает, везде была и что шокировать ее чем-либо уже невозможно.

Будучи просвещенной родительницей, недавно она уведомила Джуин, что готова сопроводить ее к врачу на предмет подбора противозачаточных средств — как только Джуин почувствует в этом необходимость. Но Джуин не оценила этого жеста, она лишь сердито огрызнулась, нахохлившись, и снова надела наушники, наполняющие ее голову тем, что теперь называлось музыкой — то ли хаус, то ли гараж, то ли какой-то другой индустриальный грохот.

— Знаешь…

Элли носком подцепила второе кресло, подтащила его к себе (на плитках патио оно скрежетало и подпрыгивало) и положила на сиденье многострадальные, деформированные неудобной обувью стопы. Согнув колени, она дотянулась до икры, где горел комариный укус, и почесала больное место. На ней были надеты белые хлопчатобумажные шорты и розовый топик — узкая полоска без бретелек. На спине и плечах отпечатались следы ротангового плетения.

Она с удовольствием отмечала, что до сих пор была в хорошей форме. Ну и что, что талия становится все толще; этого никто и не заметит, если стянуть ее широким поясом и подчеркнуть широкими накладными плечами и к тому же отвлечь внимание мини-юбкой, открывающей ее красивые ноги.

За свои дурные привычки она расплачивалась паршивой, вялой кожей, но считала это невысокой ценой по сравнению с несомненной пользой, которую она получала от выпивки и курева. Она курила, чтобы не поправиться, и пила, чтобы поддерживать в себе задор, бесцеремонность и язвительность. А эти качества были ей необходимы.

Конечно, тяжелые веки и слегка расплывшаяся фигура не позволяли назвать Элли красавицей, но ее живые, нахальные, беззаботные манеры придавали ей определенное очарование. Во-первых, она работала над своим имиджем и, во-вторых, никогда не сомневалась в своей привлекательности — а в чем, как не в этом, и заключалась патрицианская красота? И всякий раз, смотрясь в зеркало — в переполненных ресторанах и барах, в примерочных дорогих бутиков, — Элли встречала одобрительный взгляд уверенной в себе женщины.

Если в глубине души Элли и была мягкосердечной, то она успешно скрывала это под панцирем самоуверенности. Она была очень умной, смелой, громогласной, непоколебимой и, соответственно, идеально подходила для работы в качестве журналиста (она вела колонку в «Глоуб»). Когда-то, еще будучи маоисткой, она стащила полицейского с лошади, но сейчас, два десятилетия спустя, ее политические убеждения то и дело давали крен вправо; ее шкала ценностей менялась в зависимости от практических соображений. Так что теперь никто не мог угадать ее реакцию на тот или иной вопрос, и еженедельная полемика в ее колонке «На острие»[3] неизменно вызывала удивление или возражение читателей.