Само собой разумеется, десерт будет подан сначала.

Кьянти в легкой бутыли, забавно оплетенной соломой, разбухшей от масла.

Устрицы в маринаде, так что гадко смотреть.

Хлеб ржаной с вкрапленным изюмом коринкой.

Фаллос златой колбасы из фуа-гра.

И поскольку в приюте таможенника нет стола, он разворачивает на полу — для размещения всей своей фауны — черствый ворох старой географической карты.

Он не понимает, что Вария боится волчьего взгляда.

Однако он смотрит именно так.

Он замечает, как тонкая бестия входит под каменный кров.

Который ему представляется для нее куда естественнее и пристойнее, чем какой-нибудь дом.

Сначала они ужинают, сидя рядом, на водорослевой подстилке.

И даже не могут встать во весь рост — эгретка на шапочке Варии цепляет мелких тварей, обживших низкую крышу.

Господин Бог сознает несколько смутно, что его «волчья головка»[159] это то, с чем не стоит играть.

Она — настоящая.

Госпожа Жозеб поднимает руки: ее забавляет, что под довлеющим потолком они вынуждены быть в кровати; а поскольку она не может ни вытянуть руки из-за низкого свода, ни в силах его приподнять, она превращает их в двух маленьких горностаев, и они шныряют уже повсюду, изучая на ощупь сначала карту-скатерть, а потом и географию Эмманюэля.

Он и сам уже разводил под рубашкой зеленых ящериц юрких.

Но эти белоснежные змеи-проныры — намного приятнее.

Их сначала согрели, а потом сунули… не туда.

А Госпожа Жозеб замечает, что ее маленький школьник — маленький не везде.

У него оказался такой повод для гордости, наличие коего ни у нотариуса-старика, ни у его временных заместителей — клерков! — она даже и не могла предположить.

И бестия, метнувшись от чудища больше ее самой, пустилась бежать к закрасневшему полю.

И вдруг на пороге столкнулась: явление силуэта высокого под капюшоном зеленым.

В виде довеска.

Таможенник, настоящий, вернулся вступить во владение хижиной.

Не медля, — так быстро, что все произошло еще до того, как Эмманюэль смог обдумать причину поступка, — она кидается на грудь мужчине, плохо сбитому и ощутившему себя вдруг солдатом.

Словно шлепок от шага — ее каблучок не пугается лужи — она целует его в уста, прямо в губы.

X

Скреплено желтым воском[160]

А вечером, когда, по своему обыкновению, нотариус, заправившись бутылочкой светлой настойки, убаюкивал пищеварение, в отдаленной своей мастерской, вплоть до самой зари, мерно орудуя лобзиком в зарослях арабесок красного дерева, которые он изводил и возвращал к жизни, Эмманюэль и Вария без предисловий и объяснений встретились снова.

И если уста их слились, как на зеркальную гладь присевшее насекомое со своим отражением, то для того, чтобы удержать — поэзию прочь — от падения изнемогавшие в неге тела.

И если их руки сплелись, замыкая окружность ласки, то для того лишь, чтоб сжать всю невозможность присутствия их совместного до густоты, коей не миновать действительности.

К тому, на что они не могли решиться, к чему склонял шепот морской меж створок их известкового ложа, они все равно пришли, вторя звукам прихотливых рулад Птицы нотариуса с клювом ажурным.

Они, два гибких и зябких белых зверька, — ибо что еще может сравниться белизной с мехом зимним животных неразоблачаемых, не будь то человечья кожа, — в объятиях под покровом розового вереска кружев.

Плащом Варии оба накрыты.

Это значит, что он не облачает ее отныне.

И то, что скоро Эмманюэль замерзнет без одеяла.

Головки горностаев с мордочками, порозовевшими от вереска, поджидают в зарослях, острые, настороже.

Осторожность маленькой бестии способна развеять даже гнев Жозеба, как бесстыдство юнца может с пути совратить прохожих.

И действительно, на нее многие оборачиваются.

Вария бела той сверкающей белизной дев, в которых вовсю расцветает Гольфстрим.

Цветы как из лейки пьют теплые волны — иллюзия тропиков.

Она бела, как бледные камни цветные.

Молочного топаза, лилового рубина, мертвого жемчуга порошковая смесь.

Как плоды из сада Алладина, что не успели созреть.

Если они и зелены на вид, то лишь потому, что небо — темно-пунцово.

Шевелюра — черна до фиолетовости епископальной[161].

Существуют морские епископы[162], что растворяют свои аметисты[163] в лобзании, совершая конфирмацию волн.

Кожа казалась бы темной, несмотря на этот контраст, при строгом наличии пушка, как намытая галька и торсы витые сирен.

Когда она обнимает Эмманюэля, ее подмышки мигают всеми своими ресничками, словно кисточками, что пытаются сепией воздух окрасить.

Где-то вдали — чешуйки морских зверей.

Мертвые жемчуга…

Господин Бог вновь их нанизывает — вот ожерелье.


Эмманюэль пробил витраж — головой, словно клоун в скафандре, — аквариума на вокзале Сен-Лазар.

Лицеист времен каникулярных наездов вырос в своем Кондорсе.

Он — ростом с Варию, которая выглядит гибкой бестией еще и потому, что она высока.

Но все-таки кажется ниже, чем рядом с нотариусом-недомерком.

Когда они укусили друг друга и мгновенно отпрянули, дабы увидеть в глазах блаженство; груди одной — отпечаток груди другого.

Точное наложение двух треугольников.

Ведь Господин Бог на печать Триединства обладает наследственным правом!

Они отстраняются, как раскрывается книга.

Как белые бакенбарды нотариуса, с той только разницей, что тот никогда их не сводит.

Созерцают друг друга.

Пальцы Варии щупают плечи Эмманюэля.

Она пробует разобрать, где сочленяются крылья Амура.

Их полет, возможно, столь быстрый — как у macroglossae fusiformes и stellatarum[164], приколотых на витринах спальни, — что заметна лишь дымка.

Но вдруг что-то черное — банальность или фатальность темного диска после разглядывания солнца — как из двойного кувшина[165], выпало из зениц Эмманюэля и запало в зеницы Варии.

Осадок Любви, что есть Страх.

Вария дрожит как под снегом, как ночью, когда снег видится черным.

— Уходите! Я вас умоляю! Позвольте же мне уснуть одной!

Что я вам сделала?

Ее голос надломан до клекота.

— Сжальтесь же надо мной!

Так говорит и та, другая Книга, когда ее раскрываешь:

— Aotrou Doué, о…

Сжалиться, для Бога, значило бы от собственной божественности отречься.

Ведь в его присутствии страшно всегда.

И вот уже порождается Страхом инстинктивный жест, защитный рефлекс — самый опасный враг для Господина Бога.

То, что для него может быть самым неприятным.

Госпожа Жозеб в своем абсолютном праве.

— Я у себя дома!

Она бросается к стене.

Разумеется, кроме чучел птиц и рассохшихся рамок с тельцами насекомых — щебетание и шорохи живут вовне, в неколебимой листве, что вырезает Контора, — имеется у нотариуса и замысловатая коллекция оружия разного и экзотического.

Она срывает первый попавшийся под руку нож.

Это ханджар[166], и его рукоять не в форме креста, скорее — развилка сяжков булавоусого скарабея.

— Уходите или я вас убью!

Перед бестией, что под кору тел внедряет смерть своим яйцекладом, Эмманюэль вспоминает — в мгновение ока — о детской божественной радости от рассматривания чудищ, расставленных на столе у нотариуса.

Он готовится вновь пошатнуть стол.

Одним легким вздохом.

Тем, что легче малейшего вдоха.

Дуновением от ресниц.

Ибо видит впервые, необычно отчетливо, что именно Варию напугало.

Насколько силен ты, когда обнажен и недвижим, взирая на ятаган вознесенный.

Ибо тот, кто оружием потрясает, признает тем самым, что он — слабее тебя, раз за помощью обращается к металлу.

Они безобидны, поскольку они вдвоем.

И ты либо пьян, либо грезишь, поскольку они двоятся в глазах.

Эмманюэль доверия преисполнен, той потрясающей веры, которую надлежит ощущать, вернее, которую ему надлежит ощущать, под ножом гильотины, невероятном в своем падении, даже когда мгновенный щелчок раздается.

Поскольку:

Это с вами еще никогда не случалось.

Такое случается в жизни лишь раз.

— А верно ли, что закон падения тел подтверждается также и в случае с гильотинным «барашком»[167]?

Руками окоченевшими, голый Эмманюэль распинает себя на саване постели, но все ж пускает — о, так мягко, — две черных стрелы своего взора Немого.

— Баю-бай, — шепчет он.

Вария падает.

Падая, наносит удар.

Но ханджар не повинуется той, которая под гипнозом.

Он подобен разнузданному коню.

Он не любит разить тела распростертые.

Он утыкается меж рукой и левым боком Эмманюэля — в матрац цвета пробки с витрин, где приколоты прочие скарабеи, — до крестовины эфеса.

Тогда Эмманюэль выскальзывает из кровати и, облокотившись на изголовье, взирает на конвульсии этой «булавки».

Бария, как сомнамбула, ощупывает место.

Она достает и роняет нож.

Пытаясь очистить.

Она ищет, совсем как искала крылья Любви.

Место пусто, как кресло призрака оперы.

Трон, а на нем — Никого.

Никого.

Один из таких Никого.

На простынях нотариальных, свежих, воскресших от всякой сельской лаванды из гербариев платяных шкафов, Господин Бог оставлет свой знак.

РР.С.

Загнутый угол визитки[168].

Триединство ставит печати своей Треугольник.

XI

Et verbum caro factum est[169]

В начале было Слово[170]…

…полное благодати и истины; и мы видели славу Его, славу как единородного от Отца[171].

Евангелие от Иоанна.

В конце концов, не говоря ни слова, они вволю пошумели…

Рабле, Пантагрюэль, Книга 3, гл. 19

Так, от спящего нотариуса Господин Бог отъял Мириам.

Они вновь переживали Волхвов и ясли до тех пор, пока он к яви ее не вернул, меж бровей приложив указательный перст, если можно сказать, что булавка сквозь бархат крыльев больших «выявляет» бабочку из ее жизни-мечты по прилагаемой этикетке.

Мириам припомнила свое подобие-в-метаморфозе:

— Я не хочу… Я хочу баю-ба… бабочка!

Пусть он руководит ею, рожающей Госпожу Жозеб.

Госпожа Жозеб — Вария, Другая, жена нотариуса, — совсем не похожа на Мириам.

Она не так молода.

Ей двадцать пять лет согласно свидетельству о рождении.

А Мириам — пятнадцать.

Но и Вария тоже не стара.

Мириам охотно рассказывает о своих приключениях, которые случились семьдесят две тысячи лет назад.

А когда женщина — так стара, то это уже не возраст.

Это — искусство.

Господин Бог, создавая Мириам, был словно скульптор, лепивший Венеру, которая явилась к нам в год Первый двадцатого века без своего изъяна — еще более верного признака старости, чем выпадение волос, — с руками.

Госпожа Жозеб — менее чем Мириам и, причем, во всем.

И самое главное — менее красива.

И это менее, предполагающее сравнение, не имеет для Эмманюэля никакого значения.

Ибо он замечает уже во второй раз, что две его возлюбленные или, точнее, любовница и жена, совсем не похожи.

Мириам — блондинка.

Вария — брюнетка.

Это отличие слишком парадоксально, чтобы им пренебрегло его богатое воображение.

Но оно — реально.

Сам Жозеб вряд ли узнал бы свою жену в Мириам.

Золото, поднесенное Царю-Богу и сверкающее на голове какой-нибудь незнакомки, обрадовало бы Жозеба куда больше, чем раздвоенная лента супружеского шафрана на его собственном лбу[172].

Господин Жозеб, вот почему та, что не ваша жена — жена Бога! — блондинка[173].

Смеженные веки, как сведенные руки, скрывают ресницы.

Пряди, что разглажены и со лба откинуты, непреклонным затылком распластаны по простыне.