Воздух распирало от майского благоухания. Перья невидимых горлиц снежно опадали, — как говорит в своем стихотворении г-н Коппе[41], а, может, какой-нибудь другой автор (классиков я знаю скверно), — и небо оскорбительно голубело как дно тарелки севрского фарфора, голубело тем голубым цветом Мари-Луиза, секрет изготовления которого уже давно, сударь, утрачен при переходе на промышленное производство!

Старое монастырское здание со сводчатыми оконными переплетами покоилось в глубине многовекового парка, а из густых зарослей выглядывали мордочки ланей, а точнее, ланей с ласковыми глазами газелей.

Аллея лелеялась (аллитерация) и истончалась у готической часовни… в которой служили праздничную белую мессу (а то кое-кто, кажется, устраивает черные!), мессу в честь дам из «Вечного поклонения»[42], сударь.

Раздавались восхитительные песнопения, и от ритмичного дуновения каникульного бриза (каникульного[43]… до сих пор не знаю, что имеется в виду, однако, само слово меня просто сводит с ума), лилии склоняли свои венчики с серебром (я, кстати, не мог дать им сдачу медью) в мою сторону, а одна из них, наиболее, — откровенно — приближающаяся к лилейности моей кожи, ко мне даже прикоснулась. Я ни о чем не подумал — у меня вообще нет такой привычки, — и обратился к ней приблизительно с такой речью:

— Лилия, дорогая лилия с тревожным пестиком, что тебе от меня надо?

Она мне ответила на языке лилий:

— Я — бела!

— Вижу, что ты бела! Такое ощущение, что ты гипсовая! Смех да и только!

— Ты — бел! — добавила она.

— Я?! Я, дорогая, замешан в тесте для ангельских хлебов! — ответил я. — Я — горячая облатка… Я красивее тебя… Я не выгляжу как папье-маше, зажеванное презренными буржуа! Я — существо редкой породы! Я есть то лучшее, что заделывается в чревах наших матерей, когда Создатель совершенно случайно спускается к ним в том виде, какой обычно принимает для подобных мероприятий… Ну, как? Сникла? Ты — удивительная лилия, но я, я еще удивительнее! Я настолько белый и чистый, что стоит мне совершенно случайно прикоснуться к женщине, как она сразу же бледнеет… Вот так! И если однажды в этом парке я размозжу себе череп, вам всем, милочка, здесь делать будет нечего: вы окажетесь жутко серыми на фоне моих раскиданных мозгов!

Упрямая лилия принялась доказывать мне, что ее аромат выигрывает по сравнению с ароматом моих подмышек. Она кланялась на все четыре стороны (удивительно, мой дорогой, что лилии вообще способны различать какие-то стороны), крутилась и вертелась двумястами возможными способами (на самом деле их едва ли наберется сотня), и в итоге сорвалась со своего собственного стебля; отбрасывая лепесток за лепестком, каплю росы за каплей росы, увяла подобно юному восточному принцу, пристрастившемуся к гашишу, и умерла от истомы как заурядный нарцисс у фонтана!

…Итак, дорогой доктор, у меня есть сомнения относительно чистоты лилии… А если бы вы, как и я, понаблюдали за тем, как она корчится в беспорядочных конвульсиях, едва монашки запевают свой любовный De profundis[44], я убежден: такие же сомнения выразили бы и вы (каждый выражает то, на что он способен, не правда ли?).

ДОКТОР:!..

ЛЮСЬЕН (не переставая улыбаться): Нет абсолютной уверенности, что я ее потерял именно так… Но судя по всему, возможно именно так я и должен был ее обрести!


Он кланяется.


ДОКТОР:!..

ЛЮСЬЕН (обстоятельно): Если, конечно, дорогой доктор, вы не решите, что это произошло из-за того, что я кусал за губы девственницу, дочку буржуа и свою бывшую невесту Фелицию Пикарель!


Еще один поклон. Он выходит.

VIII

БОЯЗНЬ В ГОСТЯХ У АМУРА

БОЯЗНЬ: На твоих часах три стрелки. Почему?

АМУР: Таков обычай.

БОЯЗНЬ: Бог ты мой, но почему их все же три? От этого мне так тревожно…

АМУР: Успокойтесь. Все очень просто и легко объяснимо. Первая стрелка отмечает часы, вторая увлекает минуты, а третья, совершенно неподвижная, увековечивает мое безразличие.

БОЯЗНЬ: Это шутка. Думаю, ты вряд ли осмелишься утверждать… Нет, ты не осмелишься…

АМУР: Остановить сердце стопором?

БОЯЗНЬ: Когда ты говоришь, я ничего не понимаю!

АМУР: А когда я молчу?

БОЯЗНЬ: О! Так становится куда понятнее.

АМУР: В этом — все объяснение.

БОЯЗНЬ: Какое объяснение?

АМУР: Объяснение, которое я не желаю вам давать.

БОЯЗНЬ: Когда я сюда шла, то должна была предвидеть, что здесь все такое странное…

АМУР: Все, кроме множественности моего существования. Я не довольствуюсь тем, что я — двуличен; зачастую я оказываюсь трехличным.

БОЯЗНЬ: По дороге к тебе я пересекла бесконечно пустынный бульвар и прошла вдоль большой стены, такой высокой и такой длинной, что из-за нее верхушки деревьев торчали, как кисточки у клоунов. Почему-то я была уверена, что за этой стеной находится кладбище.

АМУР: За любой стеной всегда найдется какое-нибудь кладбище.

БОЯЗНЬ: Не следует шутить над тем, что нам неведомо.

АМУР: Я не привык шутить ни над тем, что ведомства признают общественно полезным, ни над тем, что общественно заурядно… Смешным я нахожу лишь страх. Когда вы дрожите, мне хочется смеяться.

БОЯЗНЬ: До чего же вы нелюбезны!

АМУР: Я любим. Этого мне вполне достаточно.

БОЯЗНЬ: В этой стене, такой высокой и такой длинной, я наконец-то нашла низкую и очень узкую дверь, похоже, лишенную скважины.

АМУР: Я считаю, что дверь в мои покои не должна иметь половых признаков. Так будет целомудреннее.

БОЯЗНЬ: И все же я, в конце концов, ее открыла. На ощупь.

АМУР: Прекрасный… взлом, сударыня. Ночью все двери серы и открыты…

БОЯЗНЬ: Я оказалась в сумраке, я ступила на темную аллею, которая текла как поток на дне пропасти, и подняла голову в поисках Бога.

АМУР: Еще один взлом, поскольку вы в Него не верите.

БОЯЗНЬ: Не верю… но боюсь, и это меня поддерживает.

АМУР: Абсурдно. Абсурдно. Абсолютно. Абсолютно.

БОЯЗНЬ: Как я вернулась домой — абсурдно или абсолютно, — не так уж и важно: главное, вернулась. Но затем мне начало казаться, что я — бродяга в дурном сне. Твоей обители нет, да и сам ты всего лишь химера.

АМУР: Здесь нет ничего химерического. Вы можете трогать все, что принадлежит мне. Вы можете это трогать, но только при условии, что вы это не унесете, ибо, судя по всему, это вам не принадлежит.

БОЯЗНЬ:… Да, я искала Бога и в результате очень высоко, на небе или на своде этой аллеи, утекающей как поток в пропасть, обнаружила некий водяной просвет. Таким образом, получилось два потока, которые следовало пересечь: один ногами, другой головой. А эта необъяснимая стена, эта высокая кладбищенская стена продолжалась, образуя угол…

АМУР: Угол вечности.

БОЯЗНЬ: Похоже, вы сами не очень хорошо представляете, что тут у вас творится. Так вот, слушайте внимательно.

АМУР: Я редко обращаю внимание на амурно-дверные глупости.

БОЯЗНЬ: И зря. Это так страшно!

АМУР: Можете и дальше зря тратить свое время. Мое время отныне остановлено третьей стрелкой.

БОЯЗНЬ: Водяной просвет над моей головой уменьшался, а грязь под моими ногами разбухала. Я шагала в тине, пахнущей мускусом. Ведь ночью под окна юношей приходят и льют свою туалетную воду ведьмы; те самые ведьмы, что красными от крови руками давят не мыло, а мозги мускусных крыс. Мерзкая жижа. И тут водяной свет с небес вдруг пролился между двумя крышами и пропал, успев разметать звезды, причем все сразу. Воли не осталось; мои ноги вросли в землю. Вы, разумеется, знаете, что воля исчезает, когда падают звезды?

АМУР:… Звездная падаль. Прекрасно.

БОЯЗНЬ: Я очутилась перед другой, еще более герметичной дверью. Две ступеньки, из которых первая отсутствовала…

АМУР: Из которых первая… А на чем же, сударыня, держалась вторая?

БОЯЗНЬ: Ни на чем. Известно лишь, что когда-то существовала первая ступенька, а теперь на ее месте осталась брешь. Но вторая все равно вела к порогу! Возможно, брешь была окном в подвал или проемом в погреб…

АМУР: … то бишь, погребальным проемом.

БОЯЗНЬ: Сразу поверить в это было непросто. Верят лишь в то, что доставляет удовольствие. Через час и год я ступила на эту вторую ступеньку и почувствовала, как она сопротивляется.

АМУР: Лучше всего держится то, что держится на пустоте… например, земной шар.

БОЯЗНЬ: Я поднялась по химерической лестнице, с которой уже давно никто не спускался.

АМУР: Вы поднялись по лестнице свода как стрелка в компасе астролога. В этом нет ничего нового, но вы действовали, не задумываясь, ибо для вас это слишком логично.

БОЯЗНЬ: Я взобралась… как стрелка в компасе астролога? Может, вы еще скажете, что у меня худые ноги? Позвольте мне завершить рассказ, раз уж я на это нацелилась.

АМУР: Пф! Завершайте, сударыня. А я пока отдохну, ожидая вас у цели; я слишком ленив. До встречи.

БОЯЗНЬ: Именно в вашем злополучном коридоре у меня возникло предчувствие смерти! Как только герметичная дверь открылась (у нее не было скважины, а был лишь медный дверной молоток; сама она поддалась, словно отворилась от частых ударов), я вошла, сжав губы и зажав ноздри, чтобы не дышать воздухом, запертым в этом проклятом доме. Одновременно со мной сюда вошла какая-то собака. Я не знаю, откуда эта собака взялась. Но она была напугана еще сильнее, чем ее хозяйка (хозяйкой пришлось стать мне, поскольку она пришла сюда, слепо следуя за мной); она жалась к моей юбке, лизала мои вспотевшие от страха руки, слюнявя их своим холодным языком. Мне поочередно хотелось ее то прибить, то сердечно сжать в объятьях, умоляя не оставлять меня одну. Это была славная собака, но, чуя в этом жилище что-то подозрительное, она почему-то не рычала. А должна была бы. Вне сомнения крик животного разбудил бы во мне естественные чувства. Ведь сверхъестественным чувствам мы уступаем, поскольку они вне нас. Я прекрасно понимала, что верность какой-то собаки не может сравниться с нежностью, исходящей от крыльев бесконечности, а крылья эти — перепончаты. Зря мне сказали, что во мраке видны человеческие глаза, и что бесконечность это зрачок; зря мне сказали, что в глазах черных птиц замыкается сеть нервных окончаний: растительная паутина, рассекающая ночь электрическими брызгами, и молния с эффектом мертвого зеркала. И вот я уже в стране, где собаки дрожат и не смеют залаять. В глубине коридора взвинчена бледная лестница со ступеньками, отлынивающими от света. Эта лестница наверняка кусается. Она сейчас вот-вот соберется и как вцепится в ноги. Я не сумею по ней подняться. И все же поднимаюсь! Собака не решается идти за мной; думаю, она отступила перед смертоносными лестничными клыками. Я поднимаюсь, поворачивая, но верчусь не я, а винтовая лестница. Она совершает медленный поворот, от которого кружится голова и захватывает дух, словно я на палубе огромного корабля, сотрясаемого морем. На каждой ступеньке мое сердце выскакивает из груди, и я его ловлю, но только когда поворачиваюсь к нему спиной. Таким образом, мне приходится кружить вокруг своего сердца. А оно ведет себя как какой-то газовый рожок посреди бледной лестничной клетки: излучает свет, который я совсем не вижу. О! А вот еще одна дверь. И какая красивая! Из светлого, почти прозрачного, розово-фиолетового аметиста. Может быть, это просто витраж. Дверь запечатана пломбой как гроб. За ней, вяло, лениво скользят тела рептилий. Две белые змеи. Когда они упираются в стекло, образуются стеклянные опухоли, которые тут же лопаются сиреневыми воздушными пузырями. У этих змей имеются присоски. И даже лапы. Длинные волокнистые лапы. Этот витраж искажает все находящиеся за дверью предметы, а когда дверь открывается, то я вижу две руки, две простые руки…

АМУР: Мои.

БОЯЗНЬ: И вот я в необычной комнате.

АМУР: Действительно. Здесь только одна кровать.

БОЯЗНЬ: И та — не твоя.

АМУР: По крайней мере та, на которой я сплю, когда вы — здесь.

БОЯЗНЬ: Она из тисового дерева.

АМУР: На ветках тиса в свое удовольствие воркуют горлицы.

БОЯЗНЬ: Но корнями тис уходит во чрева мертвецов.

АМУР: Тогда это уже не тисы, а кипарисы. Не надо преувеличивать!

БОЯЗНЬ: О, Господи, и дались же вам эти почетные звания деревьев! Неужели же вы все всегда знаете наверняка?

АМУР: Вас я определенно не знаю.

БОЯЗНЬ: А как насчет «познай себя сам»?

АМУР: Уже познал, причем с удовольствием. И не скрываю… как это принято в храме Аполлона в Дельфах[45].