А теперь я снова вижу нас в том лесу. Мы ждем, ждем. Цвик, цвик, цвик, цвик. Постепенно наступает утро, медленно, медленно, но пока все еще не утро. Цвик, цвик, цвик, цвик, тихо щебечут птицы, они только начали просыпаться, еще не трещат как сумасшедшие от счастья, что уже рассвело, еще не рассвело, не совсем.

Когда-то я была учительницей. Большинство учительниц любит свою работу. Они входят в класс, исполненные желания чему-то научить маленьких и не совсем маленьких детей. Им не мешает ни вонь от детей, ни тупость коллег-учительниц, ни их злобность, ни директор, который директор только потому, что в школе он единственный мужчина. Мальчишки, а я говорю вам о том времени, когда я была учительницей, и своими движениями, и тем, как они шлепали губами, и взглядами, и репликами давали понять, что их грязные яйца полны спермы, которая вот-вот начнет извергаться в моем направлении. Девчонки воспринимали меня как соперницу. Я своими стройными длинными ногами и знаниями, которые очень часто превосходили их знания, демонстрировала, что я сильнее. В учительской дамы более зрелого возраста не могли мне простить крепких бедер и стройных длинных ног. Я жалела их, уверенная, что они всегда были старыми, а я всегда останусь молодой. Прекрасная уверенность, которая с возрастом проходит. В конце учебного года я никому не ставила неудовлетворительных оценок, хотя хорватский язык, который я преподавала, предмет трудный. Завуч говорила: вы не хотите работать летом. Я говорила: некрасиво ставить единицы детям, которые все-таки стараются. Да, стараются! Даже те дрочилы-второгодники, у которых нет ни одного учебника, а из школьных принадлежностей только клей БФ и полиэтиленовый пакет. Я была дерзкой, молодой, беззастенчивой, уверенной в себе и храброй, потому что на работу мне было наплевать. Если вышвырнут на улицу, я ничего не потеряю. Мне было безразлично, кто курит в уборной, чья мама пьет, кто переправил оценки в журнале и кого трахает директор, только ли учительницу географии или еще и молоденькую химичку. Я не могла поверить, что этот господин, который каждое утро приходил в школу с аккуратно распределенной по всей лысине прядью волос, кого-нибудь трахает. Такую прическу американцы называют «флагом», потому что, если налетает порыв ветра, прядь развевается. Это же просто супер, если такой человек может кого-то трахать и если имеется женщина, которую не тошнит с ним трахаться, притом что каждый раз когда его жирное тело стонет в оргазме, на его выпученные глаза падает «знамя». Для меня важным было только то, что в конце каждого месяца я получала зарплату. Из-за того, что я в конце каждого месяца получала зарплату, я смогла уйти из дома. Бабушка умерла, я понемногу забывала ее. Высокие скулы, тонкие губы. Иногда мне снилось, что она улыбается, накрывает меня шерстяным одеялом, гладит по голове. Во сне она всегда была выше меня. Я рано вытянулась, еще девочкой была на две головы выше бабушки.

Из дома я ушла неожиданно, никто меня не провожал до автобуса. У меня не было дерматинового чемодана, была только сумка, и когда автобус тронулся, в пыли на остановке не остались стоять, обнявшись, мои отец и мать. Господа, дело было вот как. Я вернулась из школы. На мне была черная водолазка и длинная черная юбка, на ногах черные «доктор мартенс», которые, ясно, не были настоящими «мартенсами», но выглядели как настоящие. Я не думала о том, как мой даркерский имидж воспримет папа, забыла, что ему всегда нужно какое-то время, чтобы въехать в тренд. Старик всю жизнь говорил мне: пока ты живешь в моем доме, пока ешь мой хлеб, правила устанавливаю я. Я ела свой хлеб и носила свою юбку. Я вошла на кухню, старик сидел в углу, плита была горячей. Тишину, казалось, можно было резать ножом. Старуха посматривала на меня с ужасом, боялась, что я что-нибудь скажу. В нашем доме все молчали, кода старик сидел в углу, а он сидел в углу всегда. Тишину нарушали только самые короткие фразы. Суп! Хлеба! Соль! Еще соли! Суп холодный. Дай вина! Сядь по-человечески! Локти со стола убери! Не сутулься! Не болтай за едой! Мы никогда не садились за стол все вместе. Я ела одна, когда возвращалась из школы. Отец ел в час дня, один. Мать ела всегда в разное время, тарелку держала на коленях, за стол никогда не садилась. Я сидела возле плиты и листала газету. Люди меня останавливают на улице, сказал он. Мы с матерью продолжали молчать. Он не был пьяным, просто был в очень плохом настроении. Глаза у него были темно-серыми, мрачными. Люди останавливают меня на улице, повторил он. Мы молчали. Люди смеются надо мной, заорал он и треснул кулаком по деревянному столу. Смешно бы было, если бы мой старик оказался на месте Мастроянни в каком-нибудь итальянском фильме. Отец семейства орет, две женщины умирают от страха, а зрители в зале от смеха. Что же натворила молодая женщина? Старые женщины никогда ничего не делают, только все время трясутся. Я смотрела в газету, напряженная, как ружье, снятое с предохранителя, я уже тогда знала, как выглядит снятое с предохранителя ружье. Старуха вытирала руки кухонной тряпкой. Вытирала, вытирала, вытирала. Ты выглядишь как шлюха! Я посмотрела ему прямо в покрасневшие, воспаленные темно-серые глаза. Кто выглядит как шлюха? Перестаньте, сказала старуха, прекрати, замолчи, замолчи, вечно ты начинаешь. А кто начал, начала не я! Я сижу читаю газету, молчу. Почему ты ему ничего не скажешь? Шлюха, я что, не с тобой разговариваю?! Хорошо, со мной, значит, со мной, так кто шлюха, а, старый орангутанг? Он глянул на меня как-то растеряно. Я и сама удивилась, когда сказала «старый орангутанг». Старуха дернулась, вскочила. Сжала тряпку обеими руками, она стояла, уставившись на плитки пола, спиной к отцу, а ко мне боком. Ты выглядишь как шлюха! Люди смеются надо мной, останавливают на улице, спрашивают: кто это умер у твоей дочери, кого она оплакивает, по кому носит траур?! Сначала всему городу демонстрировала свою пизду, а теперь решила в монастырь податься?! Ты все-таки выбери, кем собираешься стать, шлюхой или монашкой? Шлюхой или монашкой, повторил он. Шлюхой, шлюхой, успокойся, такой же шлюхой, как твоя родная сестра, которая в Триесте в борделе подохла от сифилиса, может, ты забыл? Длинные юбки возбуждают больше, чем короткие, кто на меня посмотрит, у того сразу встает — я смотрела прямо в его покрасневшие глаза. Он, не говоря ни слова, встал из-за стола, встала и я. Он приблизился ко мне, мы не так уж часто стояли с ним рядом, тем не менее исходившую от него вонищу — смесь чеснока и белого вина — я узнала бы среди тысячи других запахов. Он дохнул на меня этим смрадом. Схватил за грудь. Я почувствовала на груди его руки, ладони, пальцы. Его рот был открыт, в уголках губ слюна. Он приподнял меня и понес к коридору, а там швырнул в стеклянную дверь шкафа. Меня удивила его сила. Стекло поранило мне голову, глаза залило кровью, по рукам тоже текла кровь. И по плечам, и по голове. Звучит избито, очень избито, но у меня буквально потемнело в глазах. Именно потемнело в глазах. Можно было подумать, что я потеряла сознание и поэтому вокруг темнота. Я так не подумала, я понимала, что я в сознании, в темном, мрачном сознании. В себе, но вне себя. То, что называют «потемнело в глазах», так и выглядит — темнеет в глазах. Вступаешь во тьму, потом тьма отступает, но остается бешенство. Я стряхнула с себя стекло. Старуха смотрела на меня. Молчала и мяла тряпку. Я подошла к плите, схватила за ручки большую кастрюлю, в которой кипела вода, не помню, были ли ручки горячими, я не почувствовала, медленно повернулась к отцу и запустила кастрюлю ему в голову, надеясь его убить. Он хотел отстраниться, дернул головой в сторону. Кастрюля попала ему прямо в лицо, и на мгновение он как будто прилип к стулу и стене. Потом, как в замедленной киносъемке, соскользнул со стула и вытянулся на кухонном полу, с окровавленной головой и мертвым телом. Старуха кричала: прекрати, прекрати! Я была совершенно спокойна и холодна как лед. Наклонилась, подняла с пола кастрюлю, помедлила. Я ждала. Тяжелая кастрюля была у меня в руках, пустая, но способная убить. Если бы он сделал хоть одно движение, если бы приподнялся, я бы его добила. Я ждала. Старуха смотрела на меня. Спокойно держала в руках тряпку. Он лежал тупо и мягко, словно спал. Я дотронулась до его головы носком туфли. Он не шевельнулся. Я прыгнула на его мягкий живот. Я прыгала по нему и прыгала. Прыг, прыг, прыг! Никакой реакции. Если бы он был резиновым, надувным, может быть, воздух и вышел бы через какое-то отверстие? Или бы он лопнул. Бах! Я прыгала и прыгала на его животе. Когда мы были маленькими, на школьном дворе во время перемены мы угощали друг друга каждый своим завтраком. Хочешь кусочек, хочешь кусочек?! Иногда кто-нибудь и брал кусочек печенья или пирога, но редко. Полагалось угощать, но не угощаться. Я слезла с отцовского живота и сказала старухе: давай, прыгай, хочешь кусочек, хочешь кусочек? Прыгай, прыгай, он сдох, попробуй кусочек! Она смотрела на меня вытаращенными глазами, мотала головой, налево, направо.

Все это я сочинила. Было бы лучше, если бы в тот день я действительно вскочила на отцовский живот и прыгала бы по нему, прыгала, прыгала, пока его кишки не полезли бы через покрасневшие глаза. Но я этого не сделала, я вообще в своей жизни в основном прыгала или слишком рано, или слишком поздно. Ни у кого из моих врагов кишки не повылезали. Я поднялась к себе в комнату, побросала вещи в какую-то сумку и уехала. Спрашивала ли я старуху, что было дальше? Увезли ли старика в больницу, когда приехал врач, как долго он был на больничном, сломала ли я ему что-нибудь? Я знала, моего отца не убьешь! Его не уничтожить! Он вечен! Проклятый Шварценеггер! Я не хотела больше оставаться поблизости от него. Тем не менее всю мою жизнь мне казалось, что он рядом. Он поджидал меня за каждым углом каждой улицы, в парке за деревом, перед кинотеатром, школой, перед подъездом дома, в котором мы жили, на стройплощадке дома, который мы строили. Сейчас, в этот момент, он стоит там, за тем облаком! Ждет! Выглянет и спрячется! Очень неприятное ощущение. Он угрожал мне из тени. Даже невидимый, он не давал мне покоя. Странно, я была уже дамой средних лет, а папа все еще смотрел на меня?!

Вот этого вы, господа судьи, должно быть, ждали. Ждали, что, рассказывая о своем преступлении, я вспомню детство. Человека определяет его детство, в особенности оно определяет его преступления. Если это так, то имейте это в виду. Прежде чем вынести приговор, вспомните меня, маленькую, крошечную, а папа не дает мне денег на мороженое, бьет, а мама меня не защищает, молчит, сука, в углу кухни, а бабушка, единственное существо, которое я любила, защитить меня не может, в ней всего тридцать килограмм веса, и если это не грустная история, то я тогда не знаю, что такое грустная история. Я часами могла бы плакать над самой собой, это у меня хорошо получается, но на это нет времени. Мне кажется, если я поспешу, если расскажу все быстро, то слезу наконец с облачной кобылы. Любой приговор лучше этого укачивающего, тряского ожидания, хотя, может быть, это и есть мой приговор?! Нет, не надо! Не делайте этого! Неееет! Вселенная отзывается эхом… Скажите же что-нибудь, подайте знак! Бесчувственные гады, вот вы кто. А может быть, я несправедлива. Может быть, вы сидите за столом и ждете моего рассказа. И не хотите вступать со мной в диалог. Вам приятнее видеть меня такой неуверенной. Вы считаете, что ваши вопросы помогут мне спасти шкуру, поэтому вы и молчите? У меня нет выбора. Я не хочу защищаться молчанием, молчание — это признание. Я возвращаюсь в тот лес.

Настало утро. Я поискала взглядом большое дерево. Я годами ждала кабанов, сидя на ветках больших деревьев, я на одной ветке, он на другой. Где дерево, спросила я тихо. Тссссс! Он поднялся. Поднялась и я. Он двинулся. Двинулась и я. Мне захотелось писать. В лесу мне вечно хотелось писать, но об этом я и заикнуться не могла, даже в бреду! Потому что процесс писанья предполагает стягивание брюк, потом трусов, шум струи по опавшей листве. Писанье в лесу подобно сирене воздушной тревоги в городе, когда над ним появились самолеты с толстенными бомбами. Писать в лесу — еще чего не хватало! Мы шли и шли, я старалась парить над землей.

И если все-таки под моей ногой вдруг хрустела ветка, он простреливал меня взглядом. Я замирала, потом шла дальше. Мы шли и шли. Заросли кустов, кусты. Ветки царапали мне лицо, я старалась ставить ноги в его следы, чтобы запутать след. Зачем? Глупый вопрос. В лесу человек окружен врагами. Топ, топ, топ, моя нога следует за твоей. Мы остановились. Луг был огромным. Он сделал мне знак глазами. Ближе! Еще ближе! Я подошла. Он наклонился. Я не положила голову ему на грудь, мы уже пятнадцать лет вместе, кто сосчитает, сколько раз моя голова покоилась на его груди, это движение уже не могло вызвать у меня дрожь, заставить вспотеть мои ладони, кроме того, мы были в лесу, на охоте, в окружении зверей и врагов. Мы, мой герой и я, его жена, поцелуемся, когда спасемся, когда перебьем врагов. После охоты-войны я стану для него отдыхом воина и наградой. Сейчас я всего лишь маленькое ухо, слушающее приказы. Ветер дует в нашу сторону, они нас не почувствуют, шепнул он. Отстранился от моего уха, выпрямился, посмотрел мне в лицо. Я кивнула. Ветер дует в нашу сторону, это значит дует в нужную сторону, браво, ветер, может быть, мы спасемся! Он двинулся по направлению к большому кусту, я за ним. Он встал на колени, потом лег на живот, направил ствол ружья вдаль. Я сделала то же самое. Я лежала на животе, с ружьем в руках и ждала, ждала. Ждала врага. Противника. Он придет. Придет Зло, и я одержу над ним победу.