Ибо кто может выпрямить то, что Он сделал кривым? Еклесиаст, 7; 13

ГЛАВА 1

И вдруг я увидел ее. В сельской лавчонке. Стоя у прилавка в лучах яркого утреннего солнца, она беседовала с продавцом, пока тот укладывал ее покупки в пакет. Я узнал ее сразу. Те же светлые волосы, только теперь длинные, заплетенные в косу, спадавшую вдоль спины. Та же белая, казавшаяся прозрачной кожа. И моя рука тотчас же скользнула вниз, готовая ощутить привычную тяжесть пистолета. Стоило мне услышать ее голос, как я невольно отпрянул назад, к деревянному стеллажу с продуктами, сжимая пальцами поясной ремень. Острые края полок вонзались мне в спину. На лбу выступила испарина, рубашка взмокла от пота. Еще один вошедший в лавку покупатель сердито отстранил мой локоть и, что-то ворча себе под нос, попытался достать нужную ему банку у меня за спиной, но я не двинулся с места. И опять моя рука непроизвольно скользнула вниз. Я забыл, что больше не ношу оружия.

Да, это была она. Когда мой адъютант впервые привел ее ко мне в кабинет, она показалась мне еще более хрупкой, чем тогда, во дворе: выцветшая лагерная роба болталась на ее худеньких плечах. Голова была повязана красным платком. Отпустив адъютанта, я отложил перо и поднялся из-за стола. Я приблизился к ней и взглянул на ее худое лицо с острыми скулами и темными кругами под глазами, отметив при этом пухлые, сочные губы. Под ветхой тканью ее лагерной робы угадывались маленькие упругие груди. Я удовлетворенно кивнул и медленно прошелся вокруг нее, водя дубинкой по ее животу, бокам, бедрам. Она не отстранилась. Тогда я провел рукой по ее спине: под серой робой на ней ничего не было. Я мысленно улыбнулся и стал тискать ее гибкое тело, пока мы не оказались лицом к лицу. Когда я приподнял дубинкой ее подбородок, она не отвела глаз.

— Ja, — сказал я, глядя ей прямо в глаза. — Ja.

Я не отвел взгляда. Это было не в моих правилах. Я всегда смотрел прямо, не пряча глаз и не мигая. Я смотрел на трибуну и восторженно кивал. Рядом со мной были такие же, как я, исполненные воодушевления молодые люди в таких же, как у меня, черных мундирах. Наши взоры были прикованы к трибуне и стоявшему на ней невысокому человеку в очках с тонкой металлической оправой. Его имя мало что говорило нам тогда, зато лицо было отчетливо видно в свете факелов, освещавших трибуну и плац. Гордость распирала нам грудь. Затаив дыхание, мы ловили каждое слово оратора. В стеклах его очков отражался свет факелов, и оттого казалось, что в глазах у него полыхает пламя.

— Мы — воплощение чистоты нации, — отчеканил оратор. — Ее благородства. Ее доблести. Мы — надежда нашей страны.

Все мы, будущие офицеры, дружно закивали.

— Ради достижения великой цели мы не пощадим собственной жизни, — продолжал человек на трибуне. — И уж тем более не пощадим чужой жизни.

О, нас не страшили никакие жертвы. Мы аплодировали до тех пор, пока оратор не поднял руку, требуя тишины:

— Вы поклялись честно исполнить свой воинский долг, но я уверен, что вы способны на большее. Я уверен, что вы спасете нашу страну. Нашу родину. Наше отечество.

Толпа взревела в едином патриотическом порыве. Сжимая одной рукой рукоятку пистолета, я вскинул другую в приветствии. Тому, кто не был там, трудно понять наше тогдашнее состояние. Высокая трибуна. Оратор. Его простертые к небу руки. Сполохи пламени. Черное сукно наших мундиров. Дух энтузиазма. Ослепительный свет факелов. И дружный хор голосов, повторяющих, словно молитву, одни и те же слова.

— Meine Ehre heisst treue, — произнес я. — Моя честь — моя верность.

Яркий свет резал глаза. Моя рука, привычно сжимавшая пистолет, дрожала. Я потянул на себя затвор, взвел курок и стал медленно поднимать руку вверх, но она тотчас же безвольно опустилась. Я отхлебнул еще виски и поставил стакан на раковину. Зажмурившись и стиснув зубы, я снова вскинул пистолет и приставит дуло к холодному виску.

— Ну же, — сказал я, — давай!

Открыв глаза, я увидел в зеркале свое отражение: дуло пистолета, приставленное к правому виску, взлохмаченные волосы, затравленный, как у заключенного, взгляд. Я почувствовал приступ дурноты. Склонившись над раковиной, я сжал свободной рукой ее край, пока дурнота не прошла. Казалось бы, что может быть проще: поднести пистолет к виску и спустить курок. Я столько раз стрелял из пистолета, что, разбуди меня среди ночи, не замешкался бы ни на минуту. Я ополоснул лицо холодной водой. Выпрямился и, затаив дыхание, изо всех сил прижал дуло к виску. Ну, нажимай! Сильнее. Еще сильнее. Стальное дуло у виска. Висок под стальным дулом. Жми. Жми сильнее. Пока висок не заноет от боли. Нет, мне не было страшно: у меня попросту не хватило духа.

— Папа, у меня болит голова, — сказала Ильзе.

Она со страдальческим видом сидела за столом, положив подбородок на руки.

— Это от газа, — добавила она.

— От газа? — удивился я, звякнув ножом о тарелку. — Я не чувствую запаха газа.

— Надо проверить плиту, — сразу насторожилась Марта.

Она поставила на стол свою тарелку, вытерла руки о фартук и, подойдя к плите, принялась осматривать и нюхать горелки.

— Кажется, маленькая горелка вышла из строя, — заключила она.

— Я говорю совсем не про этот газ, — продолжала Ильзе.

— А про какой? — спросил я, положив вилку и вытирая рот салфеткой.

— Про еврейский, — сказала Ильзе, уронив голову на руку.

— Еврейский? — удивилась Марта и быстро взглянула на дочь. — О чем ты говоришь, Ильзе?

— Это еврейский газ, еврейский газ. Газ, которым убивают евреев.

— Макс! — воскликнула Марта, переводя взгляд на меня.

— Тот газ не пахнет, Ильзе, — поспешил успокоить ее я.

— Пахнет!

— Нет, не пахнет.

— У меня от него болит голова.

— Если бы ты вдохнула хоть немного того газа, тебя бы уже не было в живых.

Я отломил кусочек черного хлеба. Ильзе оттолкнула от себя тарелку. На другом конце стола Ганс сбросил ложку с подставки, прилаженной к его высокому стульчику. Он принялся стучать ножками и свесился со стула, пытаясь достать ложку. Я положил себе на тарелку картофеля.

— Пахнет газом, — продолжала капризничать Ильзе. — Меня тошнит от него.

— Не болтай глупости. Я же сказал: если бы ты понюхала тот газ, ты бы умерла.

— Макс, прошу тебя.

Ганс завизжал и стал колотить ножками о подставку. Марта села за стол, а я отрезал себе еще один кусок мяса. Теперь Ганс колотил ногами по столу. Марта подняла с пола брошенную им ложку.

— Ешь, Ильзе, — сказал я. — Никакого запаха нет и в помине.

— Ну и пусть. У меня все равно болит от него голова.

Марта не любила, когда я за столом начинал обсуждать служебные дела. Даже в отсутствие детей. Даже когда у нас бывал Дитер. Мне кажется, женщины ничего не смыслят в мужских делах. Они настолько поглощены семьей, что не понимают простой истины: благополучие семьи держится на том, что делаем мы, мужчины, то есть на нашей работе. Зато мужчины понимают друг друга без лишних слов. По крайней мере, мы с Дитером почти всегда понимали друг друга. Когда ему удавалось вырваться ко мне на несколько часов, повар накрывал для нас стол в моем кабинете, чтобы мы могли спокойно поговорить. Я поднял бокал с вином и задумался. В кабинете витал аромат чеснока и приправ. Мы с Дитером сели за стол.

— Икра, — сказал Дитер, поддевая кусочком подсушенного хлеба россыпь блестящих черных зерен. — Как тебе удалось ее достать?

— Не забывай: перед тобой комендант лагеря.

Я поднес свой бокал к бокалу Дитера.

— За славу великой Германии, — сказал я.

— За нашего фюрера! — подхватил Дитер, чокаясь со мной.

Мы выпили. Пока я наполнял бокалы бургундским, Дитер намазал икрой еще один кусочек хлеба. Положив его в рот, он закрыл глаза и принялся жевать, блаженно причмокивая.

— Вкуснотища!

Я снова поднял бокал:

— За бессмертие Третьего Рейха!

— За счастье евреев, — добавил Дитер.

Мы снова чокнулись. В окна кабинета струился яркий солнечный свет. Под музыку виол, скрипок и виолончелей мы вновь осушили и вновь наполнили бокалы. Дитер приподнял крышку с одного из судков на столе и втянул носом дразнящий аромат.

— За нас, старина, — провозгласил я очередной тост.

— За нас, — сказал Дитер, возвращая крышку на место.

Он осушил свой бокал и принялся поочередно заглядывать в остальные судки.

— Я завидую тебе, Макс. Ты пребываешь вдали от фронта и от Берлина.

— Я заслужил это, — ответил я.

— Я тоже, однако мне не предложили такой пост.

— Но тебе же всегда нравилось на фронте. Ты любишь острые ощущения.

— Временами, — согласился Дитер. — И все-таки здесь благодать: ни тебе свиста пуль, который слышишь даже сквозь сон, ни соглядатаев, которые следуют за тобой по пятам, фиксируя каждый твой жест, каждое сказанное тобой слово, чтобы потом настрочить на тебя донос.

— Порой здесь невозможно дышать от вони, — заметил я, ввинчивая штопор в пробку. — Марта постоянно жалуется.

— Я вижу, ты обзавелся хорошенькой еврейкой, — сказал Дитер, принимаясь за паштет.

Мы оба посмотрели на девушку. Она неподвижно сидела на полу в углу кабинета, обхватав руками колени. Платка на голове у нее не было, ее коротко остриженные волосы казались совершенно белыми. Она смотрела прямо перед собой на окно, за которым сгущались тучи.

— Поразительно красивое лицо, — сказал Дитер. — Даже теперь.

— Да.

— А Марта не…

— Я не разрешаю Марте заходить в мой кабинет.

— Жены всегда находят, к чему придраться, — проговорил Дитер, кладя на тарелку несколько ломтиков жареного мяса.

— Увы, это так.

— Руди пришлось избавиться от своей любовницы-еврейки, — вздохнул Дитер, поливая мясо соусом.

— Что ты говоришь?!

— Да, и от сына, которого она с ним прижила.

— Когда? — спросил я, невольно придвигаясь к нему.

— В прошлом месяце.

— Почему ты мне не рассказал об этом?

— Я думал, ты знаешь, — пожал плечами Дитер.

— Он отправил ее в газовую камеру?

— Возможно, просто пристрелил, — ответил Дитер, самозабвенно жуя. — Право, не знаю. Если хочешь, я могу спросить.

— Значит, слухи подтвердились, — проговорил я. (Дитер кивнул.) — Должно быть, их засек Филин.

— А если не он, так Белокурая Бестия, — предположил Дитер. — Гусь просто отменный.

— Зажарен как раз в меру, — согласился я. — Именно так, как я люблю.

— Как ты собираешься поступить с этой девушкой?

— Что ты имеешь в виду?

— Ты слышишь меня? — Марта была вне себя от ярости. — Как ты намерен поступить с этой девицей?

Когда я поднял глаза от газеты, Марта швырнула мне на журнальный столик книжку.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я.

— Тебе давно уже следовало избавиться от нее, — кричала Марта, — я же тебе говорила! А теперь — вот, полюбуйся на ее художество.

Передо мной лежала тонкая книжечка в темно-красной обложке с выведенным на ней черным заголовком: «Стоящие вдоль улиц мертвецы». Не успел я потянуться за ней, как Марта схватила книжку и, гневно взглянув на меня, стала ее листать, притопывая ногой.

— Вот, послушай! Послушай, что эта еврейская шлюха пишет о тебе!

— Она ничего не могла обо мне написать, — сказал я, поднимаясь. Газета соскользнула с моих коленей на пол. — Это невозможно.

— Хочешь услышать невозможное? — спросила Марта, листая страницы. — Вот, слушай: «Первый урок немецкого».

— Дай сюда книгу! — воскликнул я, но Марта не выпускала книжку из рук.

— «Немец врывается в комнату: на нем серо-голубая форма, а вокруг него — ореол света».

— Дай я сам посмотрю.

— «Он дрожит, и я понимаю, что ему тоже не терпится сыграть роль в этом спектакле».

— Дай сюда книгу! — снова потребовал я.

— А вот еще. — Марта ударила меня книгой по протянутой руке. — Вот: «В спальне коменданта».

— Что?

— Ты приводил ее в нашу спальню, — проговорила Марта, потрясая книгой у меня перед глазами. — Подумать только! Потаскуха, еврейка в нашей спальне, в моей кровати!

— Марта, позволь мне взглянуть.

— Может быть, ты и в любви ей признавался?

— Дай сюда книгу.

— Неужели даже такой, как ты, мог полюбить еврейку?

— Я хочу посмотреть книгу.

— Ты обманывал меня! — вскрикнула Марта и снова ударила меня по руке книгой.