И вот теперь перед Шубиным сидел настоящий отец Лизаньки, который рассказывал Алексею об охвативших императрицу опасениях и страхах. Боялась Елизавета, что жена наследника престола сживет со свету ее дочь, но право на трон все равно отдавать ей не спешила.

– Я увезу Лизу в Париж, к Насте, – Шубин разрубил гордиев узел опасности одним решительным ударом. – Во Франции, у д’Акевиля, нам спокойнее будет. Попрощайтесь с дочерью, Алексей Григорьевич.

– Вот ведь как Елисавет Петровна решила… – объяснял Разумовский, пытаясь оправдаться. – Я хотел Лизу к своим увезти, к родне нашей – Дараганам, не позволила, сказала: «Опасно это». Отца с родной дочерью разлучила, тебе, генерал, отдала.

– Государыня о дочери заботилась, и не нам, Алексей Григорьевич, ее судить. Право матери наших прав выше, – отпарировал Шубин.

– Наших? – ошеломленно повторил Разумовский. – Моих прав, генерал.

– Я Лизу растил, и отцом ее приемным себя считаю, – устало ответил Шубин. – В Париж ее отвезу, как решил. У зятя моего д’Акевиля в поместье и ей, и мне спокойно будет. Да и вам с государыней за дочь тревожиться незачем. Спасу я ее, сохраню. Крест тебе, Алексей Григорьевич, в том целую. Лизу увидеть хочешь? В саду она. Тебя помнит, графом Алексеем Григорьевичем называет.

– А тебя, генерал? – глухо, хрипло спросил Разумовский.

– А меня отцом. Растил я ее вместе с фрау Иоганной.

– Ты думаешь, генерал, я ее растить не хотел? – Глаза Разумовского полыхнули гневом. – Или тебе по доброй воле это право отдал? Не мог я иначе – за дочь боялся.

– Нечего нам с тобой делить, граф, – еле сдерживаясь, ответил Шубин. – Ты меня предупредить приехал – я решил, как быть. Поди лучше к Лизе, она рада будет. Вон как брату твоему намедни обрадовалась! А мне ты не завидуй – у тебя Елисавет Петровна есть, а у меня, кроме Лизаньки, никого. Я государыне все, что мог, отдал.

Дверь резко распахнулась – и в комнату вихрем влетела Елизавета Вторая. Она подбежала к Разумовскому, граф подхватил ее, обнял и, еле сдерживаясь, прошептал:

– Дiтонька моя рiдна, серденько мое, лялечка…

Алексей Григорьевич ласково гладил девочку по спутанным рыжим волосам, нежно целовал в веки, а она щебетала про подаренные, «красоты необыкновенной», платья и спрашивала, что велела передать ей крестная мать – императрица. Тогда Разумовский бережно опустил девочку на землю и снял с шеи медальон.

– Это тебе, серденько, от нас с государыней… – тихо, торжественно произнес он, раскрывая створки медальона. – Тут портрет Елисавет Петровны и мой…

Лиза поднесла медальон к губам, как подносят крест во время присяги, и надела на шею. Потом вопросительно обернулась к Шубину, и тот одобрительно кивнул. Разумовский вышел, утирая внезапно навернувшиеся на глаза слезы, а Шубин сказал своей приемной дочери:

– В гости поедем, родная. К тете Насте. Помнишь, как Настя сюда приезжала?

– Еще веер мне подарила, перламутровый, – подхватила девочка, и Шубин не смог сдержать улыбки, так растрогало его это беспечное кокетство.

– Еще один подарит. Собирайся в дорогу, Лиза. А ко мне фрау Иоганну позови….

– Фрау Иоганна, батюшка зовет! – закричала Елизавета, выбегая. Она никогда не выходила из комнаты тихо и степенно, как подобает барышне из хорошей семьи, а вылетала вихрем. И Шубин не мог и не хотел погасить беспечный огонь ее голубых, как у матери, глаз. Он привык жить возле пламени.

Глава третья

Падение Лестока

Ивана Ивановича Лестока погубила любовь к belle douce France[4]. Как лейб-медик ни пытался офранцузить Елизавету, эта неудавшаяся французская королева, ставшая русской императрицей, постоянно обнаруживала раздражавшие Лестока упрямство и леность. Эти два пренеприятнейших качества Иван Иванович считал исконно русскими, безраздельно связанными с варварской страной, в которой ему пришлось жить и властвовать. Лейб-медик десять лет вдохновлял Елизавету на заговор, и только на одиннадцатый год ему удалось добиться своей цели – сдвинуть с насиженного места эту пикантную русскую медведицу, которая каждый вечер шепотом спрашивала у образа Богородицы, как ей прожить следующий день. В 1741-м Лесток стал графом и действительным тайным советником, но уже к 1744-му Ивану Ивановичу пришлось пожертвовать судьбоносной ролью придворного лекаря, позволявшей ему в любое время дня и ночи входить к императрице.

Фортуна отвернулась от Лестока после досадной ошибки: он собирался вытеснить из широкого сердца Елизаветы неотесанного малоросса Разумовского. Не сам, Боже упаси, а с помощью изящнейшего маркиза де Шетарди, французского посланника при русском дворе, которому удалось на деньги Андре д’Акевиля устроить в России маленькую дворцовую революцию. Сперва Елизавета заинтересовалась и даже пригласила красавца-француза на богомолье, где подарила галантному кавалеру себя и украшенную алмазами табакерку, но тут вмешался Разумовский, прощавший Елизавете только короткие, ни к чему не обязывающие романы. Неудачливый дипломат был выслан за пределы империи.

– И зачем тебе, Лизанька, француз этот? – нежно попенял императрице Алексей Григорьевич. – Пустой малый, сразу видно. Да и разве тебе, матушка, меня мало? Ты ведь в меня, как в зеркало, глядишься! А в него поглядеться не сможешь – кавалеру этому, кроме себя самого, никто не нужен.

– Да я ведь так, Алеша, от скуки, – оправдывалась Елизавета, – сам знаешь – один ты у меня. Даже Алешу Шубина в имение отослала, а ты говоришь – француз! Помог он мне на престол взойти, это верно. За прошлое я его и отблагодарила.

Был редкой теплоты весенний день, солнце врывалось в просторные комнаты Гостилиц – имения Разумовского, подаренного Алексею Григорьевичу Елизаветой. Императрица стояла перед огромным зеркалом и любовалась недавно сшитым платьем и собственной красотой, которую раньше считала будничной и привычной. Теперь, когда эта красота таяла и меркла, императрице хотелось сохранить в памяти каждое мгновение ее присутствия. Цесаревной она об этом не думала и была не в пример счастливее. Вот и теперь – оправдывалась перед Разумовским, а сама не сводила глаз со своих отраженных в зеркале плеч.

– Хороша благодарность – на богомолье с собой взяла! – все так же благодушно, без тени раздражения, но с подспудным укором, заметил Разумовский. – Денег довольно бы было.

– А ты думаешь, Алеша, он меня захотел? – не стесняясь, спросила Елизавета. – Нет, милый, Россию-матушку наш француз возжелал! Чтоб она французской провинцией сделалась. Меня, грешницу, с пути сбить дело нехитрое, а Россию с пути не собьешь! Не бывать ей французской провинцией, как того Лесток с Шетарди желают…

– Вот и верно, Лизанька. Не слушай Лестока. Вон Алексей Петрович Бестужев, вице-канцлер – и денег иностранных не берет, и дело батюшки твоего продолжает. Говорит: Россия – морская держава, и должна Англии держаться.

Последнюю фразу Разумовский произнес, как затверженный урок. Во всем, что не касалось Малороссии, Алексей Григорьевич разбирался плохо, и порой это несказанно смущало Елизавету. Зато он свято верил в политический гений вице-канцлера Бестужева и не уставал напоминать об этом Лизаньке.

– Английская спесь или французский лоск – все едино! – отрезала императрица, и в ее лазоревых глазах появилась угрожающая чернота. Она отошла от зеркала и заговорила быстро, нервно, с характерными отцовскими интонациями, меряя шагами комнату. – У Российской империи – свой путь, а Бестужев твой Лестока не лучше. Один у англичан да австрийцев пенсионы берет, а второй – французским золотом не брезгует. Я, грешница, когда на русский престол всходила, тоже французские деньги взяла, а Шетарди с Лестоком возомнили, что всегда так будет. Точно императрица российская – попрошайка и волю иностранных держав блюдет!

– Про Бестужева ты зря, Лизанька, – мягко заметил Разумовский, – Алексей Петрович иностранных пенсионов не берет. Он – человек честный…

– Честный – как же! – добродушно рассмеялась Елизавета, не считавшая взяточничество смертным грехом, и ее глаза снова стали ласковыми, лазоревыми. – Ты, Алеша, потому за Бестужева заступаешься, что сын его на твоей сестре Авдотье женат… Но ты, ангел, меня слушай, а не Лестока с Бестужевым. Перегрызутся они между собой, а Россия стояла и стоять будет. Да и мы с тобой выстоим…

– С престола тебе, Лиза, только в Сибирь или в монастырь падать, – резонно заметил Разумовский, – а мне вслед за тобой лететь. Ты Малороссии держись, Лиза. Мы уж тебя не выдадим. Помнишь, как земляки мои в Питербурхе гостили? Венгерское пили да ручки у тебя целовали. – Алексей Григорьевич прижал к губам пухленькую ручку государыни, которая по-прежнему была мягкой и нежной, как у ребенка, и тихо, речитативом, забормотал: «Цвiте терен, терен цвiте, цвiте – опадаэ… Хто з любов’ю не знаэться, той горя не знаэ…».

– Ты скажи мне лучше, Алеша, как Лестока урезонить? – Елизавета вернулась к французской теме и к зеркалу. – Расшутился он не в меру – шельма французская! Тебя вон ночным императором называет…

– А что? Прав он, – добродушно согласился не отличавшийся чванливостью Разумовский. – Сама знаешь, рядом с тобой на российский престол не сяду. В тени останусь, а ты солнцем сияй. Только к Малороссии будь милостива, не обижай земляков моих, они – твои слуги верные.

– Когда мы в Чемеры ехали, к матушке твоей в гости, лекарь пошутил, что ты меня на смотрины везешь! – вспомнила императрица, которую эта шутка давно ранила – словно шпилька, неудачно вколотая в волосы. – При батюшке он острил не в меру, за что налегке в Казань отправился, а теперь вон – снова за свое! Пока я цесаревной была, шутки эти терпела, а теперь, на престоле российском, мне их терпеть невмоготу.

– Так и сошли его, Лиза, от двора подале, – посоветовал Разумовский, предпочитавший Бестужева Лестоку, – хоть в Казань, хоть в Сибирь. Пусть там шутит…

Елизавета внимательно взглянула в зеркало на свои уложенные французским куафером волосы и резко выдернула неудачно вколотую шпильку. Подержала шпильку на ладони, словно проверяя ее тяжесть, а потом сказала – как отрезала:

– От двора я Лестока отошлю, другого лейб-медика назначу. После решим, как с ним быть. Жалко его все же, шельму французскую. С детства он матушкой ко мне приставлен…

Уронила шпильку на пол – и вышла из комнаты, оставив Разумовского в совершенной растерянности. «А если Лизанька и меня, как шпильку, из волос выдернет? – подумал Алексей Григорьевич. – Весь мой путь жизненный – другом ей быть да про Украину не забывать. А другого пути я не знаю…»

На следующий день Елизавета отдала приказ о назначении нового лейб-медика – Бургава. Над остроумцем Лестоком сгущались тучи царственного гнева. Елизавета, как и все отходчивые люди, умела гневаться всерьез.

* * *

Бывший лейб-медик Лесток гордился своим умением отворять кровь. Он считал кровопускание лучшим лекарством от всех недугов, применял его при оспе и подагре, при любой пустячной болезни, и даже называл себя «рудометом ее Величества», хотя само слово «рудомет» казалось ему варварским и неблагозвучным. Теперь же рудометом ее Величества стал его соперник Бургав, а Лестока отослали к молодому двору – под мысленные аплодисменты Бестужева, во всеуслышанье заявившего, что «нет теперь достойных лекарей, все – неучи и плуты…». Последним достойным лекарем вице-канцлер считал Блюментроста, личного врача Петра I.

Злость на Елизавету привела Лестока на неверный путь – он зачастил к великой княгине Екатерине, которой теперь делал кровопускания. Прогуливаясь по аллеям Сарского села, они охотно обсуждали пороки Елизаветы, ее вульгарность и раздражительность, леность и упрямство, отчаянное мотовство и полное отсутствие государственного мышления.

– Знаете, Иван Иванович, каков последний каприз тетушки? – начинала Екатерина, и Лесток сочувственно кивал и презрительно пожимал плечами. Иногда, впрочем, он думал о Елизавете, как вспоминают о собственной молодости – со снисходительной тоской.

Граф корил себя за то, что потратил на Елизавету почти пятнадцать лет жизни, спал с ней под одной крышей, лечил ее любовников и воодушевлял друзей, побуждал занять трон и жестоко расправиться с врагами. И вот теперь императрица, которую он создал из глины, словно мастер – дивной красоты сосуд, заменила его каким-то Бестужевым вкупе с неотесанным мужланом Разумовским. А когда он предложил ей в друзья сердца элегантного французского кавалера, законодателя нравов при варварском русском дворе, выслала красавца Шетарди вон из России! Стоило ли устраивать государственной переворот ради такой сомнительной особы?!

Вскоре после возвращения из Малороссии Лесток понял, что Бестужев не только записывает в особую тетрадочку его остроты, но и перлюстрирует переписку. Вице-канцлеру было известно каждое слово из писем Лестока к Шетарди, и бывший лейб-медик, переставший шутить вслух, запретил себе делать это даже в письмах. Но, годами подтрунивая над Елизаветой, называя ее медведицей и упрямицей, трудно было в один день отказаться от своих прежних привычек. Иван Иванович то и дело забывал о благом намерении перестать шутить и поверял свои новые остроты тем, кого считал друзьями. Каждое его слово тут же становилось известно Бестужеву, потом – Разумовскому, а вслед затем и императрице.