Мися выглядела утомленной и изможденной, к тому же сильно похудела.

— А ты сама хоть ешь что-нибудь?

— О да. — Она повертела в руках чашку. — Конечно, не так много, как он. Мужчина — это животное. Его аппетит ничем не перебьешь.

Повисло неловкое молчание. Я погасила сигарету и тут же прикурила новую.

— Твой звонок меня удивил, — сказала Мися. — Мы привыкли видеться только на вечеринках у меня дома. У тебя что, неприятности?

Я кивнула и снова огляделась по сторонам. Почувствовала под столом ее руку: она пожала мне колено, прикрытое норковой шубой.

— Прекрати сейчас же. Ты ведешь себя как в шпионском фильме.

Она откинулась на спинку стула:

— А теперь выкладывай, что случилось. Тебе уже надоел твой любовник?

Сказала легко, но в тоне таилась колючка. Я хотела было отпарировать, мол, судить меня не ее дело, когда они с Жожо каждый день едят контрабандную ветчину, но прикусила язык. Как обычно, каким-то сверхъестественным чутьем она попала почти в точку.

— Не то чтобы надоел, тут дело в другом, — сказала я и, понизив голос до шепота, стала рассказывать про таинственные игры Момма и про последнюю информацию Шпатца.

— И что, по-твоему, он имел в виду? — спросила Мися.

— Да сначала я и сама не поняла. — Я изо всех сил старалась говорить невозмутимо. — Позвонила Рене де Шамбрюну, и он сказал, что да, по новому закону я действительно могу начать судебный процесс, чтобы вернуть контроль над компанией «Духи Шанель», поскольку Вертхаймеры…

— Да, я знаю, кто они такие. Так, значит, их кузен Боллак тоже…

— Да, — кивнула я, — думаю, да.

— Ах вот оно что! Ты уже много лет хотела вернуть себе контроль над своим бизнесом. А теперь получила эту возможность. Прогонишь их к чертовой матери, сейчас тебе это раз плюнуть, они же евреи, — без всякого выражения произнесла она, словно ей было совершенно все равно, как я поступлю.

— Да мне наплевать, кто они! — воскликнула я, но испугалась и снова понизила голос. — Сколько лет они грабили меня! Пьер не раз сам говорил, мол, бизнес, ничего личного, чувства не играют роли. И он был прав. Речь идет о бизнесе, о моем бизнесе. У меня никогда не было никаких проблем с их религией, и ты это прекрасно знаешь.

— Правда? — Мися с вызовом посмотрела мне в глаза. — А тебе никогда не приходило в голову, что я одна из них?

Я так и застыла.

— Ты хочешь сказать… — Я вдруг недоверчиво рассмеялась. — Да брось ты, Мися! Ты же католичка. Все это знают. Ты не более еврейка, чем я.

— Да? Ты уверена? — спросила она, не спуская с меня глаз. — Ты бы очень удивилась, если бы узнала, как много у нас с тобой друзей-евреев, но ты не знаешь, потому что никогда не спрашиваешь. — Она вдруг улыбнулась. — Ну конечно, для тебя это не имеет значения… Хотя я должна признать, что в прошлом ты довольно неплохо притворялась. Когда была с Бендором, потом с Ирибом: все это оставляет сильное впечатление. Немцы тоже, должно быть, знают, что ты финансировала ирибовский «Le Témoin». Это должно работать в твою пользу.

Я бросила на нее сердитый взгляд:

— Как ты можешь говорить такое мне, особенно сейчас?

— А если не сейчас, то когда? — усмехнулась Мися. — Ты, да и остальные наши друзья, вы все ведете себя так, будто эта война просто какое-то досадное неудобство. Делаете вид, будто ничего такого не происходит. Неведение для тебя, похоже, лучший способ мщения.

— Ты говоришь ужасные вещи. Ставишь меня на одну доску с Мари-Луизой.

— Да. Все это ужасно. Даже наш маленький Жан вернулся поджав хвост, но все равно хорохорится, так и брызжет идеями, хочет поставить новый спектакль им на потеху и чтобы Лифарь станцевал главную партию. — Мися посмотрела в окно. — Думаю, этого следовало ожидать. Никому не хочется попасть в лагерь.

— Послушай, Мися, — я нетерпеливо сбросила пепел на пол, — от тебя никакого толку. Андре уже в лагере. И если с помощью новых законов я возьму на себя руководство своей парфюмерной компанией, неужели ты думаешь, что это станет доказательством моей готовности сотрудничать с ними?

Мися снова повернулась ко мне:

— Большого вреда тут, конечно, нет.

Она отхлебнула из чашки. Впервые за все время нашего знакомства мне не удалось понять, что написано на ее лице.

— Но ты считаешь, что это нехорошо?

— С каких это пор мое мнение имеет для тебя значение? Ты все равно делаешь по-своему. У тебя всегда были свои соображения, и они казались тебе разумными. Так что какая разница.

— Но оно имеет для меня значение, — произнесла я почему-то хриплым голосом. Господи, помоги, я сейчас заплачу!

— Почему?

Я словно получила удар под дых. Мися наклонилась ко мне, ее курчавые волосы некрашеными прядями выбились из-под вязаной шапочки, щеки в красных прожилках обвисли, глаза словно подернулись прозрачной пленкой — это говорило о том, что, выходя из дому, она успела принять наших голубых капель.

— Ты спрашиваешь как подруга или хочешь добиться от меня признания, что доносить на евреев допустимо?

Ответ ее прозвучал во внезапно повисшей тишине. Я не осмеливалась повернуть голову, мне было страшно, что сейчас вот нагрянет гестапо и нам будет крышка. Я не могла говорить, не могла пошевелиться.

— Ты что, думаешь, мое позволение имеет значение? Думаешь, мои слова и поступки могут что-то изменить? Лили Ротшильд я спасти не смогла. Она и баронесса Китти были твоими клиентками. Ты знаешь, что они замужем за богатейшими людьми Франции, и все же им пришлось бежать из страны, потому что Ротшильды — евреи. Лили осталась, после того как ее муж уехал в Англию. Мы узнали, что гестапо арестовало ее, когда она попыталась попасть в Париж по поддельному пропуску. Я отправилась в полицию дать показания в ее пользу, сказала, что она приехала повидаться со мной. А ее отправили в трудовой лагерь. Она, между прочим, не еврейка, но это ей не помогло. Ты, как всегда, слепая, Коко, ничего не видишь. Что бы мы ни делали, мы перед ними беззащитны, потому что они знают: никто не смеет им противиться.

— Я… я ничего не знала про Лили, — сказала я в ужасе. — Даже не слышала.

— Да что ты вообще можешь слышать в своем «Рице», — фыркнула Мися, — да еще с одним из этих в постели! — Я хотела что-то возразить, но она не дала мне рта раскрыть. — И мне плевать, что он и нашим, и вашим, и еще не пойми кому. Для меня он все равно один из них. А ведь я предупреждала тебя, Коко. Говорила, будь осторожна, просто так это не кончится, что посеешь, то и пожнешь. Ты, Лифарь и Арлетти… Вы же никого не слушаете! А теперь ты смеешь просить у меня совета? Какого совета ты от меня ждешь, что я тебе еще могу сказать? — Меня так трясло, что я выронила сигарету. Раздавив ее каблуком, я уже хотела встать, как она вдруг схватила меня за руку. — Давай продолжай в том же духе, — сказала она, — но помни, что ты жестоко пожалеешь. Может, не сразу, может, пройдет время, но когда-нибудь обязательно пожалеешь. Оглянись вокруг: думаешь, это надолго? Если мы ничего не делаем, чтобы остановить их, британцы делают. Америка обязательно вступит в борьбу, так бывало и раньше. Эта война закончится, нам останется только подбирать обломки. Смотри, как бы тебе не оказаться среди них.

— Андре — мой племянник! — Я вырвала у нее руку. — Я не брошу его гнить в каком-то вонючем лагере. У него жена, ребенок. Он ничего плохого не сделал!

Мися грубо захохотала, словно не верила своим ушам:

— Неистовая Коко мчится на помощь. Боя не удалось спасти, так, значит, теперь надо спасти Андре. Таковы твои планы, да?

— Будь ты проклята, Мися, — прошептала я. — Катись от меня ко всем чертям!

Я так резко схватила со стола сумочку, что задребезжали чашки.

— Да у меня давно уже кругом одни черти, — тихо сказала она, но я расслышала. — У всех нас.

Но я не остановилась, пулей выскочила из кафе на холодный свет весеннего солнца.

Быстрым шагом я пошла через сад Тюильри. Если прежде я колебалась, то теперь нерешительность как рукой сняло. Я ведь сказала Шпатцу, что заплачу любую цену, чего бы это ни стоило.

И я намерена сдержать свое слово.

* * *

Я позвонила Рене и распорядилась начать судебное дело против Вертхаймеров. Я стопроцентная француженка, в моих жилах не было ни капельки подозрительной крови; они хитростью отобрали у меня мою компанию и долго наживались на моих духах. Настало время призвать их к ответу.

Шпатц за обедом в «Рице» одобрил мое решение:

— Это именно то, что требовалось. Слух дойдет до Берлина, и там увидят в тебе своего союзника. Сейчас ты фактически отперла дверь тюрьмы, где сидит Андре.

— Посмотрим, — ответила я. Почему-то его радость была мне крайне неприятна. — Полагаю, под «слухом», который дойдет до Берлина, ты подразумеваешь Момма. Ты расскажешь ему, а он сообщит туда.

Шпатц поднял бокал с вином:

— Если ты так хочешь. Но я думаю, там узнают и без Момма. Все, что происходит в Париже, им тут же становится известным.

— Это правда? — Ах, как мне захотелось плюнуть ему в лицо! — Все равно — я хочу, чтобы Момм тоже узнал. Свою роль я исполнила. Теперь он должен исполнить свою. Пусть проделает необходимую канцелярскую работу, которую обещал. Немедленно.

— Считай, она уже сделана.

Если он и почувствовал мой презрительный тон, то ничего не сказал. Мы покончили с едой, я вернулась в номер, а он, как обычно, остался в холле совершать обход знакомых нацистов, беседовать то с тем, то с другим, маскируя тем самым маневр, когда он сможет незаметно проскользнуть ко мне в номер, чтобы забраться в мою постель. Я же постоянно испытывала страшное искушение запереть дверь и не пустить его. Я считала, что Вертхаймеры давно держат меня за круглую дуру, но все равно испытывала к себе отвращение. Это был удар ниже пояса, но разве они не поступили со мной точно так же? Духи «№ 5» принесли им целое состояние, а мне пришлось удовольствоваться жалкими грошами, даже их кузен Боллак повысил цену в два раза за вдвое меньшее количество. Чтобы взвинтить цены, он ссылался на совершенно нелепые препятствия и трудности. Но все равно я понимала: пользуясь преимуществом новых, антисемитских законов, я преступила некую черту.

Я стала для них заклятым врагом.

Когда Шпатц постучал в дверь, я сидела на кровати и ждала. Он подергал ручку, постучал снова. Потом стоял перед дверью, не издавая ни звука. Я видела его тень, закрывающую освещенную щель под дверью. А он все стоял и терпеливо ждал.

Наконец, не дождавшись, ушел. Вернется, куда денется, я в этом не сомневалась, не сегодня, так завтра.

* * *

Мой иск против Вертхаймеров ни к чему не привел. Как только Боллак понял мой тактический ход, он уволился и бежал в Нью-Йорк, переведя активы фирмы во французскую авиационную корпорацию во главе с человеком, в жилах которого текла такая же чистая кровь, как и в моих. Спешный судебный процесс, что я затеяла, стоил мне потери уважения Миси и постепенно заглох в судах, переполненных исками. Мой адвокат пытался как-то бороться с бесконечными проволочками, но наконец заявил, что дело это безнадежное. Ни один судья не хотел связываться с какими-то духами, когда прежде всего нужно было думать о собственной безопасности.

Я держалась от дома Сертов подальше. Лето 1941 года заканчивалось, война была в разгаре. Гитлер уже успел подмять под себя бо́льшую часть Европы, вторгся в Советский Союз и отдал приказ силам люфтваффе бомбить Британию; начались опустошительные воздушные налеты на Лондон, обрушившие на город поистине адский огонь. Черчилль стал премьер-министром. Я послала ему поздравительное письмо, но ответа не получила. Я так и не узнала, дошло ли до него это письмо. Немцы контролировали почтовую службу, телефон и радио — словом, все, что могло способствовать утечке информации или содержать враждебную пропаганду. Я понимала: посылая Черчиллю письмо, я сильно рискую, ведь могли подумать, будто я поддерживаю враждебную сторону. Мне было все равно. Я чуть ли не с радостью ухватилась за шанс продемонстрировать свой вызов властям и хоть как-то облегчить чувство собственной вины.

Однажды вечером, возвращаясь с прогулки по Елисейским Полям, я проходила мимо театра, где Стравинский с Дягилевым когда-то ставили «Весну священную». На фасаде висело огромное объявление о выставке «Евреи и Франция». На плакате в гротескном виде был изображен человек с крючковатым носом, загребающий монеты, а у его ног толпились голодные дети. У меня по телу мурашки побежали. Люди стояли на выставку в очереди, болтали, смеялись, в том числе и немцы в военной форме. Неужели это мой Париж? Похоже, я совсем не знаю своего города. Он превратился в какой-то цирк, где происходит смешной и нелепый фарс. Этот город населен упырями и солдафонами в кованых сапогах, приспособленцами и лицемерами, готовыми собственную душу продать за буханку черствого хлеба.