— Здравствуй, Маттео, — приветствовала его сестра Бьянка. — Если бы этот день не оказался столь мрачен, я бы от души порадовалась, ибо сейчас состоится поистине знаменательная встреча двух гениев, великого писателя Маттео Банделло[46] и великого художника Бернардино Луини.

Мужчины поклонились и с интересом посмотрели друг на друга. Художник, совершенно чуждый святости, был облачен в одежды монаха, хотя монаху не пристало выглядеть таким красавцем. Писатель же, напротив, внешность имел довольно невзрачную, даже неприятную, будучи на самом деле монахом, хотя в данный момент одет был в самые лучшие, изысканные одежды, которые сделали бы честь любому, даже самому щеголеватому придворному. У писателя, впрочем, удивительно хороши были глаза, в которых светился живой ум.

— Надеюсь, синьор Луини, у нас еще будет возможность побеседовать, ибо я в восхищении от тех ваших работ, что мне довелось видеть, — сказал писатель.

Бернардино, который никогда не питал особого пристрастия к чтению, не сумел ответить столь же учтиво, лишь намекнув на тот восторг, который испытал при знакомстве с романами Банделло. Но тот не стал дожидаться ответных любезностей и снова заговорил, его быстрый ум, о котором свидетельствовала энергичная жестикуляция, работал в столь важный и ответственный момент в полную силу.

— Ты все принесла, Бьянка? — спросил он у аббатисы.

— Да, — ответила она, — пятнадцать тысяч крон.

— Из монастыря?

— Ну, вряд ли в монастырской сокровищнице нашлась бы такая сумма, — не смогла сдержать улыбку аббатиса. — Нет, это передал один человек, который хорошо знает графиню и желает ей добра.

— Алессандро Бентивольо, — кивнул Банделло. — Что ж, твой отец всегда был человеком благородным, и подобная щедрость весьма для него типична.

Сестра Бьянка улыбнулась странной полуулыбкой и быстро прошептала в ответ:

— Он к тому же великий дипломат и понимает, что в данном случае от его имени придется действовать мне — самому ему негоже здесь появляться. Графиня, с точки зрения простых людей, совершила серьезное преступление, и мой отец, помогая ей, не может позволить, чтобы об этом стало известно всем, ибо народ сочтет его действия оскорбительными. Как не может этого и герцог, кстати, он-то здесь?

— Ну что ты! — покачал головой Банделло. — Франческо Сфорца никогда не станет рисковать собственной головой и появляться при таком стечении народа, несмотря на все предпринятые им военные кампании. Но ты можешь быть уверена: он наблюдает за происходящим из окошка башни Росетта, находясь в полной безопасности. — И в пояснение своим словам писатель мотнул головой в сторону той части замка, основу которой составляла неприступная скала. Окна этой башни как раз выходили на площадь. — До Росетты можно добраться только по подъемному мосту, который, как вы сами видите, сейчас поднят. Будем надеяться, что название того глубокого рва, над которым этот мост перекинут, не является пророческим.

— И как же он называется? — поинтересовался Бернардино.

— Fossato Morto. Ров мертвых, — ответил с дьявольской усмешкой Банделло и взял у аббатисы тяжелый кожаный кошель. — Ну что ж, попытаемся что-нибудь сделать с помощью этого золота. Подождите, пожалуйста, здесь, я скоро вернусь.

Бернардино и аббатиса видели, как синяя фигура писателя мелькнула на крепостном валу и исчезла в огромной круглой башне, названной в честь покойной хозяйки замка Боны Савойской. А толпа под стенами Гирлянды шумела все громче, все беспокойней, и по всей площади разносились песни — как псалмы, так и непристойные кабацкие куплеты. Собравшиеся зрители развлекались, как могли, в ожидании обещанного им кровопролития. Сестра Бьянка, посмотрев на все это, невольно зажмурилась, губы ее шевелились в молитве, и Бернардино не сразу решился прервать ее разговор с Богом, но потом все же шепотом спросил:

— А нельзя ли было просто устроить графине побег?

— Мы пытались, — не открывая глаз, ответила аббатиса. — В этом замке немало потайных ходов, которыми можно было бы выбраться на свободу. Один из них, например, ведет прямо в охотничьи угодья Барко, это довольно далеко за городом, другой — в монастырь Санта-Мария-делла-Грацие.

— Санта-Мария-делла-Грацие?

— Ты знаешь этот монастырь? — Аббатиса открыла глаза.

— Да. Там на стене висит величайшая работа моего учителя.

— Да, «Тайная вечеря», — кивнула она. — Только я ее никогда не видела. Так вот, существует подземный ход, соединяющий эту крепость с монастырем. Его построил сам Лодовико Иль Моро, который каждую ночь ходил в монастырскую часовню, утверждая, что видится там со своей покойной женой. Говорят, что и сейчас еще по ночам в этом переходе можно услышать рыдания старого герцога. — Аббатиса перекрестилась. — Неделю назад графиня предприняла попытку бегства, воспользовавшись этим подземным ходом и надеясь укрыться в монастыре Санта-Мария-делла-Грацие, но ее предали. Так что теперь тот кошель с золотом — наша единственная надежда. — Сестра Бьянка снова закрыла глаза и принялась молиться, перебирая бусины четок, висевших у нее на поясе.

Бернардино молчал. Взгляд его бродил по толпе, собирая, впитывая выражение радостного предвкушения на безобразных физиономиях простолюдинов, собравшихся поглазеть на казнь. Память художника примечала каждую особенность этих глумливых рож. Он вспоминал альбом Леонардо, который стоял в его келье рядом с Библией, его «Libricciolo», составленный из гротескных зарисовок тех уродливых лиц, которые показались великому мастеру особенно интересными, но теперь уже и память самого Бернардино представляла собой настоящее хранилище подобных уродств. В тот день он видел в собравшейся на площади толпе немало таких физиономий, которые впоследствии появятся на его фресках в церкви Сан-Маурицио, посвященных сцене осмеяния Христа, и станут поистине бессмертными.

Монах в черно-белом одеянии доминиканца поднялся на квадратный постамент, как бы венчавший крепостной вал, и гнусавым голосом стал произносить на латыни диатрибу[47] в адрес всех грешниц, начиная с Евы и пробираясь сквозь века к сегодняшнему дню. Его гневная речь вызвала одобрительный рев толпы. Люди ученые, знавшие латынь и согласные с мнением монаха, старались разъяснить окружающим смысл его витиеватого обличения, а неграмотные просто чувствовали созвучность священного гнева собственным переживаниям, а потому поддерживали оратора громогласными выкриками: «Да-да, верно!» Монах вещал добрый десяток минут, прежде чем Бернардино понял, в чем предназначение той квадратной каменной плиты, на которой стоял оратор, и похолодел от ужаса, несмотря на шерстяное одеяние.

Вскоре вернулся Банделло. В руках у него был тот же тяжелый кожаный кошель, и он, спускаясь к ним, еще издали покачал головой.

— Никто брать не желает, — сказал он, подойдя ближе. — Даже в наш век сплошных подкупов люди не решаются в такой ответственный момент идти против толпы. В общем, ей конец.

Бьянка с мрачным видом кивнула, словно соглашаясь со справедливостью его слов, и все трое стали наблюдать за происходящим. Из башни Боны Савойской вышли два вооруженных сержанта, за которыми следовала какая-то неясная фигура с яркими, медно-рыжими волосами. Пока эти трое неторопливо шествовали по крепостной стене, Бернардино успел догадаться, что это и есть графиня, закутанная в золотистый плащ с серебряной оторочкой. Толпа насмешничала и злобно шипела, завидев, как эта маленькая печальная процессия вынырнула из густой тени, отбрасываемой башней. А потом, когда графиня приблизилась к эшафоту, чернь взорвалась громкими выкриками и сквернословием, принесенным с собой из хлевов и жалких хижин. Крики «шлюха! потаскуха!» доносились, казалось, отовсюду, и Бернардино не могло не восхитить то спокойствие, с каким эта маленькая женщина держится перед беснующейся толпой. Похоже, всенародное осуждение было ей совершенно безразлично, но Бернардино про себя продолжал удивляться: как же графине удалось заставить сразу два сердца биться с такой силой, что мысли ее любовников обратились к убийству? Красота ее явно знавала лучшие времена, она сильно расплылась в талии, и кожа у нее была загорелой, как у простой крестьянки. Бернардино заметил также, что природа не имеет ни малейшего отношения к ярко-рыжему цвету ее волос: дама пользовалась теми же красками, что и знатные венецианки, желавшие осветлить свои кудри или придать им модный рыжеватый оттенок. Затем графиня вдруг остановилась и обернулась к плачущей служанке, несшей ее шлейф. Она поцеловала девушку в щеку и одарила ласковой улыбкой, и от этой улыбки у нее на щеках сразу появились такие очаровательные ямочки, что Бернардино понял, как много красоты и чудесных любовных утех способно еще пообещать это, лишь на мгновение просиявшее лицо. Сделав несколько шагов, графиня снова остановилась и расстегнула на шее застежку плаща, а когда палач с закрытым капюшоном лицом вышел вперед, опустилась на колени и сама положила голову на плаху. Теперь Бернардино мог хорошо рассмотреть ее лицо и успел заметить, как много различных чувств промелькнуло на нем в последние мгновения жизни графини: и жалкий, презренный страх, и печаль, и не забытая радость жизни, и память о том, как она умела любить и быть любимой, и воспоминания о вкусе благородного вина и сочного жаркого из ляжки молодого оленя, а еще о том, как пахнет тело возлюбленного во время жарких любовных утех… И все эти чувства и воспоминания были смешаны с печалью о том, что ей придется покинуть этот мир. И с тошнотворным ужасом. Но и печаль, и ужас скрывались в тени иных, более ярких ее свойств, царивших здесь, подобно тому, как царят на сцене великие актеры: все прочие ее чувства и переживания затмевали свойственные графине от рождения гордость и благородное достоинство. Бернардино ощутил, как глаза ему обожгло слезами, но все равно старался смотреть и запоминать, ибо то, что переживала сейчас эта женщина, было подлинным, это были страдания не гипсовой святой, а живого человека, над которым уже занесен топор. Все произошло так быстро, что Бернардино не сразу поверил, что это конец. Топор упал, со свистом рассекая воздух, и жаркие лучи солнца подарили прощальный поцелуй мелькнувшему в воздухе лезвию. Кровь брызнула ручьем, окропив толпу, и правосудие свершилось. Палач высоко поднял голову графини, показывая ее толпе, глаза казненной закатились под лоб, и видны были только белки, навсегда исчезли и очаровательные ямочки у нее на щеках.

Бернардино, понимая, как тяжелы эти мгновения для сестры Бьянки, обнял ее за плечи.

А Банделло, взяв аббатису за руку, пообещал ей:

— Я непременно напишу роман обо всем, что случилось с графиней. Ну а сейчас мне нужно идти, пока меня не хватились мои хозяева. — Он снова поцеловал гранатовый перстень на руке Бьянки и, кивнув Бернардино, мгновенно растаял в толпе.

Менестрели ударили по струнам, и толпа, извиваясь, как напившийся человеческой крови дракон, поползла из ворот замка назад, на соборную площадь, чтобы до вечера пировать там, празднуя торжество правосудия.

— Жди меня здесь, — сказала вдруг сестра Бьянка, обернувшись к Бернардино. — Мне нужно повидаться с сержантом. Есть еще кое-какая малость, которую я могу для нее сделать.

Бернардино остался на том же месте, солнце поднималось все выше, замок постепенно затихал. Красные камни его стен согрелись под солнцем, на них и на эшафоте запеклась пролитая кровь, быстро становясь всего лишь воспоминанием и об этой казни, и о других совершенных здесь убийствах. Но камни эти, казалось, протестовали, не желая становиться соучастниками того, что творили здесь люди, и доказывали собственную невиновность, позволяя солнечному свету высвечивать на фоне оранжевого неба все благородство архитектуры замка: округлость угловых выступов, красоту и высоту башен, изящество лестниц.

Наконец вернулась сестра Бьянка. Ее кожаный кошель более уже не звенел, но почему-то казался тяжелым и полным, да к тому же прибрел странно округлую форму и слегка потемнел внизу. У Бернардино екнуло под ложечкой: он догадался, что там, в этом кошеле. Видно, если тех 15 000 крон и оказалось недостаточно, чтобы выкупить жизнь несчастной графини, их вполне хватило, чтобы выкупить это.

— Идем, — сказала Бьянка. — И позаботимся, чтобы все наконец было сделано по закону.


Только Бернардино и аббатиса знали, что голова графини ди Шаллант похоронена в аптечном огороде монастыря Сан-Маурицио. Несмотря на многочисленные грехи, графиня все же была допущена в священную обитель и влилась в семью сестер-монахинь, хоть это и произошло совсем не так, как того хотелось аббатисе. Сестра Бьянка предала останки земле под огромным, широко раскинувшим свои листья и покрытым белыми цветами кустом валерианы, которая, как известно, «лечит все болезни на свете», а также охраняет людей от всяческого зла, даря их душам мир и покой. Когда колокола прозвонили Лауды и тень башни римского цирка, подобно гномону солнечных часов, упала на свежевскопанный кусочек земли, Бернардино вдруг всем своим существом ощутил важность этого мгновения и древнюю сущность сада, где в давние времена находилась покрытая сухим песком арена смерти. Эта арена, созданная императором Максимианом для жестоких развлечений, видела многое. На земле этой некогда, должно быть, валялась не одна отрубленная голова или конечность — а может быть, они и до сих пор сохранились там, под слоем плодородной почвы, — и кровь каждый день пятнала песок, которым посыпали арену. И сейчас эта кровь, казалось, стучала в виски Бернардино, в его ушах звучал рев толпы в амфитеатре, он видел, как кровожадный император машет рукой со своего трона. «Развлечение для толпы» — так называл это когда-то Авсоний.[48] Именно это и видел сегодня Бернардино. Словно загнавший жертву хищник, толпа жаждала ее крови. И художнику стало ясно, что покой закрытого монастыря, который он с наслаждением ощущал еще сегодня утром, был всего лишь иллюзией. Вокруг святой обители, неподвижной, застывшей, замершей, мир по-прежнему бурлил и вращался, оставаясь столь же кровавым и полным насилия, как и всегда. Когда они с Бьянкой вошли в ту часть церкви, что предназначалась для обычных прихожан, еще только миновал полдень, но Бернардино казалось, что целый год прошел с тех пор, как он утром проходил по монастырскому двору, умиляясь царившими там тишиной и покоем. Он взялся за кисти, но перед глазами по-прежнему стояли увиденные утром сцены. И он, делая на стене набросок углем и намереваясь писать святую Катерину, не смог удержаться и дал святой безыскусственное лицо графини, но изобразил на этом лице не следы тех жарких страстей, что были свойственны этой женщине при жизни, а тихое благородство, с которым она приняла свою смерть. Художник одел святую Катерину в золотистый плащ графини, расшитый серебряной нитью, и придал ей ту же позу, полную благородства и изящества, в которой она склонила голову под мечом палача.