В детстве мама отвела Алешу Пустовалова в кружок рисования при Дворце пионеров, чтоб не болтался во дворе. Руководитель кружка Лев Александрович художником был средним, но человеком – талантливым, а педагогом, видимо, от Бога, потому что его ученики влюблялись в живопись раз и навсегда. Он учил их видеть мир под особым углом, волшебным, – и мир каждый раз открывался неожиданными гранями, удивлял, манил, завораживал. Его дети сперва начинали чувствовать свою причастность, а потом – избранность, которая уже диктовала судьбу. Он обращал их в свою веру, от которой не отрекаются. После школы Алеша поступил в художественное училище. Там увлекся книжной графикой и какое-то время работал, у него были заказы и даже награды каких-то выставок. Денег, конечно, особых не водилось, но в те годы и на маленькие деньги как-то все жили – обходились, не голодали и не страдали особенно от их нехватки. Было много друзей, собирались шумные компании, и на море, в Крым, ездили дикарями: много ли надо – мольберт, плавки да палатка.

Потом времена изменились. Издательства позакрывались, стало не до книг, и уж тем более – не до книжной графики. А когда книги стали снова издаваться, то оформляли их уже не художники, а ребята, владеющие навыками работы в фотошопе. Пустовалов уже был женат – по большой любви! – на однокурснице, потом у них родился Димка. Нет, он честно пытался зарабатывать, он очень хотел, чтобы у его любимых людей было все – наряды, игрушки, вкусная еда. Пришла мода на дизайнеров, но этого он не умел, и вешать людям за их же деньги лапшу на уши тоже не научился, хотя многие его соученики по художке на этом выплыли. Он хватался за любую работу, пытался торговать картинами в сквере вместе с друзьями по несчастью, которых не звали в появившиеся вдруг гламурные частные художественные галереи, даже портреты на улице рисовал… Но семья нищала, он терял веру в себя, в свой если уж не талант, то профессионализм, вообще в необходимость своего присутствия в этих жизненных обстоятельствах.

Однажды ему все же повезло: одноклассник, ставший владельцем нескольких ресторанов, предложил Пустовалову написать картины для его заведения. Тема – город, его узнаваемые пейзажи, дома, памятники. И Алексей испытал прилив вдохновения. Он работал с утра до ночи, и все, кто видел, были поражены его работами, совсем не похожими на то, что он делал раньше.

– Леша, когда откроют ресторан, ты проснешься знаменитым, – восхищенно говорила жена, и он таял от счастья, сегодняшнего и еще предстоящего.

Но когда работа была почти закончена, одноклассник неожиданно продал свой бизнес и уехал из города, а новый владелец оформил помещение в стиле хай-тек. Выплаченный аванс был давно прожит, а под обещанный гонорар Пустоваловы наделали долгов. Жена попала в клинику неврозов. Кляня себя, Алексей возился с сыном, носился между домом и больницей и лихорадочно придумывал, где достать денег. За кисти и карандаши он давно не брался, было не до того. Он их почти ненавидел, эти чертовы орудия самоубийства. Хотя нет – однажды они с сыном на последние деньги купили баллончики с краской и расписали серый бетонный забор, на который выходило окно палаты, где уже несколько месяцев лежала их мама. Накануне они с Димкой ходили в зоопарк, дома Димка нарисовал застенчивого долговязого жирафа, ленивого бегемота, скучающего льва и озорную мартышку. По этим рисункам Алексей набрасывал на стене эскизы, а Димка раскрашивал, потом он устал, и они вместе раскрашивали. Работали до темноты. Вся больница высыпала к окнам, и их мама тоже стояла у окна, плакала и улыбалась.

Потом ему звонил главврач, благодарил. А жена, выписавшись из больницы, забрала сына и уехала к своей матери. Теща, вздыхая и утирая слезы, занималась разводом и разменом квартиры. Она сказала, что дочь больше не хочет жить с нищим неудачником, который и сына хочет сделать таким же никчемным по жизни человеком, как и он сам, – художником то есть. Получается, она уехала, чтобы спасти от него сына. Пустовалов впал в ступор и безропотно делал все, о чем просила теща. Он согласился на первый попавшийся вариант размена и забрал из старой квартиры только свою одежду и мольберт. Димку он давно не видел. О встрече не просил: боялся, что откажут, как отказывали уже не раз, а если разрешат – то у него сердце не выдержит этой встречи. Нет, умереть он не боялся, это был бы лучший вариант для всех. Но он боялся напугать или огорчить сына. Поэтому по утрам он иногда приходил к школе и смотрел, как бывшая жена приводит мальчика.

Пустовалов говорил и говорил. Оказывается, за месяцы (или все же годы?!) молчания он не разучился это делать, и он даже не знал, как ему необходимо было обо всем этом рассказать хоть кому-то! Но наконец он выдохся, устал, сник. И даже сердце заныло.

– Алексей Николаевич, а картины у вас есть? – нарушила наступившее молчание Елизавета Владимировна.

– Есть, Димкины – те самые, вот… – бросился к стопке рисунков Пустовалов.

– А ваши? – продолжала соседка, покосившись на мольберт.

– Мои? Не знаю… – растерялся Пустовалов. – Где-то есть, наверное. – Он пошел отчего-то на кухню, долго там возился, что-то ронял, переставлял и наконец появился, весь перепачканный пылью, с потрепанной папкой в руках. – Вот. На антресолях, оказывается, лежали. Я и забыл.

Ба взглянула и обомлела. Она мало что смыслила в живописи, но увидела, поняла: город, который вдруг возник перед ней на больших листах акварельной бумаги, был увиден и нарисован талантливым человеком. Этот город был вроде бы и знакомым, немедленно и радостно узнаваемым – и странным, невиданным, неожиданно разнохарактерным, трогательным и беззащитным, уютным и продуваемым всеми ветрами. Его старые дома, застенчиво и виновато улыбаясь, отступали перед натиском чванливых стеклянных башен-новостроек. По его улицам торопились по делам жители, похожие на добрых гномов, они карабкались, как муравьи, по его башням, или летели по делам над крышами, открыв зонты и дождавшись подходящего порыва ветра. В этом городе все было живым: трамваи, деревья, скамейки, антенны на крышах, белье на веревках, лужи и облака.

– Алексей Николаевич… – пробормотала она.

– Что? Вам не нравится? – с тревогой заглядывал ей в глаза Пустовалов. Странно – ему так давно было на все наплевать, и на работы свои, и на оценки окружающих, а тут вдруг остро захотелось, чтобы ей, соседке – понравилось.

– Вы же художник… Вы же великолепный художник! – бормотала Ба, приходя в себя. – Я и подумать не могла, дура старая. Звоню, христарадничаю…

– Куда звоните? – не понял Пустовалов.

– В Союз художников я звонила.

Пустовалов поник и насупился, как ребенок:

– Знаю я, что вам там сказали. Не надо было.

– Что вы знаете? Они сказали, что вас потеряли, вы не сообщили ни телефона, ни адреса. Вас ищут. Вас помнят и ждут. Они очень хотят организовать вашу выставку. Только у них проблема… с этими, – тут до сих пор вдохновенно вравшая Ба споткнулась.

– С выставочными площадями? – подсказал Пустовалов. – Ну понятно. Они всегда так говорят.

– Вот именно! – подтвердила Ба, обретая почву под ногами. – Поэтому они могут не раньше, чем через… три месяца. Но я согласилась, потому что надо же вам подготовиться, нарисовать что-то новое.

– Вы… согласились? – недоверчиво переспросил Пустовалов. – А сколько за это надо будет заплатить?

– Да бог с вами! – возмутилась соседка. – Они сказали, что будут счастливы. И совершенно бесплатно.

– А в какой галерее – не сказали? – испуганно уточнил Пустовалов. – «Пара рам» или «Вдохновение»?

– Сказали – в любой по вашему выбору, они будут рады, – вдохновенно врала Ба. – А вот… в картинной галерее хотите, на Вайнера? Или в мэрии? Да у вас отбою от желающих не будет.

– Ой… Что-то у меня сердце закололо, – вдруг осел на стул побледневший художник.

– Ничего, – отмахнулась Ба. – От этого не умирают, я вам как врач говорю. Давайте еще по сигаретке.

Они курили, сперва молча, а потом Пустовалов решился и рассказал Елизавете Владимировне о картине, которая мучила его, никак не давалась, и которую он почему-то должен был написать. Он и сам не знал, почему, но – должен.

– Ничего, Алексей Николаевич, – говорила Ба. – Теперь у вас есть цель – выставка, теперь у вас непременно получится. Только я очень вас прошу: вы бросайте это дело… с Галиной, и вообще, – она кивнула на опустевшую бутылку.

Пустовалов, как лошадь, размашисто покивал головой – говорить он уже не мог, то ли от радости, то ли от усталости.

– И вот еще что, Алексей Николаевич… Вы уж простите меня. Я знаю, у вас денег на краски нет. И бумага нужна, и что там еще… Да-да, не спорьте! Можно, я вам покупателя найду на ваши рисунки, вот на эти? У меня знакомая есть, она непременно купит. Вы позволите, я несколько прямо сейчас заберу? Если вам не жалко с ними расставаться…

Вернувшись домой в обнимку с рисунками, Елизавета Владимировна задержалась в прихожей и состроила гримасу своему отражению в зеркале:

– Что, голубушка, ты, поди, и не знала, как мы врать-то умеем? Вот то-то! Ничего… Теперь будем выставку организовывать! В мэрии! Мы с тобой так давно на свете живем, что у нас везде связи!

Пройдя в комнату, она уселась на диван и схватила телефонную трубку.

– Олюшка? Как жива?.. А я и не спрашиваю про здоровье, жива – и слава богу! Я тоже ничего, скриплю. Пока дело есть – так и не болит ничего. К тебе, говорю, дело-то. Зайду я после обеда? Ну и что, что Левушка не разрешает одной выходить? Во-первых, до тебя идти двести метров… ну хорошо, пятьсот. Во-вторых, он и не узнает. Я дала ему честное слово, что лягу спать после обеда, а я свои обещания всегда выполняю, ты же знаешь… по мере возможности. Так что он звонить не будет. А я к тебе, ладно? – Пристроив на место трубку, Ба откинулась на подушку и закрыла глаза. Черт с ним, с обедом, есть совершенно не хочется, да и нет сил разогревать. А силы ей еще понадобятся. Начатое она привыкла доводить до конца. По мере возможности.

* * *

– Лиза, а давай по рюмочке? – подмигнула подружке Ольга Антоновна. – За встречу?

– На той неделе встречались, – удивилась Ба. – Чего это ты развоевалась? Да еще среди бела дня?

– Ты же ко мне вечером не придешь – темно, скользко, – возразила Ольга Антоновна. – А ликерчик под кофе – самое то.

– И как я домой пойду? – сопротивлялась Ба. – Пьяная?

– Напилася я пья-а-ана, не дойду я до дома! – дурашливо заголосила Ольга Антоновна. Голос у нее был сильный, красивый.

– Довела меня тропка дальняя до вишневого сада… – подхватила Ба, и подруги вдохновенно допели песню до конца со всеми повторами и припевами.

– И зачем нам пить? – осведомилась Ба, переведя дух. – Нам только пробку понюхать, а дури у нас и своей хватит.

– Не-ет, мы выпьем! – вдохновилась Ольга Антоновна. Она, кряхтя и держась рукой за поясницу, встала и подошла к серванту, откуда извлекла пузатую бутылку темного стекла и две рюмки. – Ты, между прочим, помнишь, как мы с тобой познакомились?

– Обижаешь! – хмыкнула Ба. – Я что вчера было, не помню, а что тридцать лет назад – в деталях.

– Не ври, какие тридцать? – обиделась Ольга Антоновна. – Тридцать лет назад мне было всего пятьдесят, я в школе работала и ни до каких там ветеранских хоров мне дела не было. Я в шестьдесят на пенсию вышла, лет пять еще помыкалась, только потом в хор пришла, а ты и того позже. Тридцать!

– А сколько? – заинтересовалась Ба.

– Десять! – отрезала Ольга Антоновна. – И три года, как хор закрыли. Жаль.

– И хорошо. А то мы бы все пели, дуры старые. Ладно бы пели, так еще и выступали, народ смешили, – махнула рукой Ба.

– А чего? – вскинулась подруга. – И выступали, и хлопали нам как – помнишь? Нет, я выступать любила. И когда ты пришла, а тебя Константин Робертович в двух песнях вместо меня солисткой сделал, я тебя готова был живьем съесть! Вот, думаю, карга старая, а туда же, выступать лезет!