— У вас как ходят на террасу?

— У нас нет террас.

— Что, совсем?

— Совсем.

— Как это, должно быть, грустно. А солнце, где же вы тогда видите солнце?

— На улице, в поле, где придется.

Она на минуту задумалась.

— Поэтому вы белые. Это очень красиво. Я бы тоже хотела быть белой, но это невозможно, правда?

— Не знаю, но похоже, что так. Разве что пудриться.

Она сделала презрительную мину.

— Пудра смывается. Вы пудрились, когда были маленьким?

— Нет, у нас никто не пудрится, когда маленький.

Она просияла.

— Кто пудрится, тот заболевает. И Толстой так говорит.

Я посмотрел на нее, наверное, совсем ошалело, потому что она тут же приняла очень серьезный вид.

— Граф Луи (она произнесла Lew по-английски) Толстой, великий русский писатель, вы не знаете? Он очень красиво пишет; и потом, он был очень богатый, но под старость все оставил и ушел в лес, совсем как индиец…

Тут она вспомнила про свое намерение повести меня на террасу. Мы стали подниматься по лестнице, мимо женских комнат, я — в смущении, она — пытаясь говорить нарочито громко. (Для мамы, как она призналась мне позже, показать, что она меня «развлекает»: госпожа Сен ночи не спала, терзаясь, что я остался без «развлечений», то есть без патефона и без друзей.) Наверху было потрясающе. Я бы никогда не подумал, что мир выглядит совсем по-иному, если смотреть с крыши, так тиха отсюда была наша цитадель, так зелен квартал. Я каждый день проходил под деревьями Бхованипора, но не представлял, что их такое множество. Я перегнулся за парапет и стал смотреть вниз, во двор. Вспомнил день, когда увидел, как Майтрейи катается от смеха по крыльцу. Кажется, с тех пор прошли годы. Годы прошли и с тех пор, как Майтрейи боязливо встала в дверях моей комнаты с вопросом: «Скажите, пожалуйста, когда должен приехать отец?»… Я по-прежнему не понимал ее. Теперь она казалась мне ребенком, дикаркой. Меня очаровывали ее речи, этот наив, эта скачущая логика мысли, и еще долгое время спустя я искренне считал, что превосхожу ее по развитию.

— Моя сестра не очень хорошо говорит по-английски, — сказала она, подводя ко мне за руку Чабу. — Но все понимает. Она просит вас рассказать ей сказку… Я тоже люблю сказки.

На меня снова нашло оцепенение, я стоял перед этими двумя девочками, которые держались за руки, под вечереющим небом, какого я никогда прежде не видел, со странным ощущением сна, мгновенной смены декораций. Как будто кто-то внезапно поднял занавес. Или перемена была во мне?

— Я давно не читал сказок, — ответил я после довольно долгой паузы. — Но даже не в этом дело: из меня плохой рассказчик. Нужен особый дар, чтобы рассказывать сказки. Это не каждый умеет.

Их личики выразили такое искреннее огорчение, что я почувствовал себя виноватым и стал думать, а не помню ли я все же какую-нибудь сказку из детства? Но ни одна не приходила мне на ум. Я обозвал себя бестолочью и от сознания собственной ограниченности совсем потерялся. Быстро перебрал в памяти: Перро, Гриммы, Андерсен, Лафкадио Херн… Мне казалось, что все они слишком известны, не рассказывать же им историю про Красную Шапочку, или про Спящую царевну, или про Зачарованный клад. Я хотел припомнить какую-нибудь неизвестную сказку, с приключениями и разными перипетиями, чтобы понравилось и Майтрейи. Что-нибудь достойное интеллигентного, начитанного юноши; что-нибудь оригинальное, сильное, символическое. Но именно ничего символического мне и не приходило в голову.

— Расскажи мне сказку про дерево, — сказала Чабу и взглянула на сестру — правильно ли она выразилась.

Я решил, что смогу сымпровизировать, и начал:

— Росло однажды дерево, а в корнях этого дерева был зарыт клад. Один рыцарь…

— Что такое рыцарь? — перебила Чабу.

Сестра объяснила ей по-бенгальски, а я тем временем судорожно прикидывал, что сказать дальше.

— Одному рыцарю ночью приснилась фея и указала ему место, где зарыт клад. — Я понимал, что несу чушь, мне было стыдно глядеть на сестер, и я нагнулся, как бы завязать шнурки. — С помощью волшебного зеркальца рыцарь нашел клад. — Продолжать я был не в силах. Мне казалось, что Майтрейи угадывает мой провал, но, покосившись на нее, я заметил, что она слушает очень внимательно и, по-видимому, с большим интересом. — Каково же было его удивление, когда он увидел, что под деревом сидит настоящий дракон — глаза горят, из пасти дым. — Я покраснел при последних словах. — Тогда рыцарь…

— А дерево? — перебила Чабу. — Что сказало дерево?

— Это было не волшебное дерево, оно не умело говорить, так что оно промолчало.

— А разве надо быть волшебным, чтобы говорить? — спросила Чабу.

Я пришел в легкое замешательство и отметил про себя: пантеизм.

— Что поделаешь, такие у нас сказки. Там не у всех деревьев есть душа, только у волшебных.

Чабу очень горячо стала обсуждать что-то с Майтрейи, и я в первый раз пожалел, что не понимаю их языка. Звуки его были по-итальянски нежны, гласные произносились нараспев, готовые с минуты на минуту перейти в песню.

— Что она говорит? — спросил я у Майтрейи.

— Она пытает у меня, есть ли душа у ее дерева. Я ей говорю, что у всех деревьев есть душа.

— А у нее есть свое дерево?

— Не то чтобы дерево, скорее куст, тот, что растет под верандой. Чабу приносит ему каждый день еду: лепешки и пирожные и вообще понемножку от всего, что ест сама.

Я был в восторге — на какой редкостный этнографический материал я напал — и твердил в уме: пантеизм, пантеизм.

— Но, Чабу, дерево же не ест лепешек.

— Как это, я же ем! — ответила она, очень удивленная моим замечанием.

Я решил по свежим следам записать мое открытие и под предлогом, что должен выкурить трубку, спустился к себе. Закрыл дверь на засов и записал в дневнике: «Разговор с Майтрейи, первый раз. Замечательный примитивизм мышления. Ребенок, который начитался больше чем нужно. Мой позор на террасе — я не способен придумать сказку; какой-то ступор перед наивностью, неискушенностью, может быть, из-за этого. Настоящее открытие — Чабу, пантеистическая душа. Наделяет своими ощущениями неодушевленные предметы; например, дает лепешки дереву, потому что сама их ест. Очень интересно».

Записав в дневнике эти несколько строк, я растянулся на кровати и задумался. Не знаю, что за сомнения одолели меня тогда, но спустя несколько минут я встал и добавил в дневнике: «А может, я ошибаюсь…»

Вечером мы работали с инженером в его кабинете. Перед тем как разойтись, он коснулся моего плеча и сказал:

— Ты нам очень дорог, Аллан, моей жене и мне. Мы хотим, чтобы ты чувствовал себя у нас как дома. Ты можешь свободно ходить по всем комнатам. Мы не ортодоксы, и у нас в доме нет женской половины, мужской половины. Если тебе что-то будет нужно, прошу тебя, скажи моей жене или Майтрейи. Я полагаю, вы с ней уже подружились…

Сегодняшнее происшествие позволило бы мне сказать «да». Все же я выложил ему свои трудности.

— Любая индийская девушка ведет себя так с иностранцем…

И он рассказал мне, как однажды они были приглашены к чаю в итальянское посольство, и консул, сопровождая Майтрейи по внутреннему дворику, взял ее под руку, потому что шел дождь, а зонтик был всего один. Этот жест со стороны незнакомого мужчины так перепугал Майтрейи, что она кинулась под дождь на улицу, забралась в машину, проплакала до самого Бхованипора и затихла только на руках у матери. А случилось это всего год назад, когда Майтрейи было уже почти пятнадцать лет, она уже сдала вступительные экзамены в университет и готовилась стать бакалавром искусств. Другой раз знакомое европейское семейство пригласило ее в свою ложу в оперном театре, и когда один милый юноша попытался в темноте взять ее за руку, Майтрейи сказала ему на ухо, но так, чтобы все слышали: «Хочешь получить в зубы?» Паника, все повскакали с мест. Вмешалась сама госпожа X. (имя слишком известное в Калькутте, чтобы упоминать его вслух). Последовали объяснения и извинения. «Я что, допустила грамматическую ошибку?» — спросила Майтрейи.

Я смеялся от души, хотя и спрашивал себя: она наивна или дурачит нас всех? Может быть, она просто оттачивает свое остроумие и хохочет за нашей спиной? Мне было не уйти от этой мысли всегда, когда я слышал ее смеющийся голос из соседней комнаты.

— Ты знаешь, что Майтрейи пишет стихи? — с гордостью спросил меня инженер.

— Подозревал, — ответил я.

Однако это открытие вызвало во мне раздражение. Все девушки пишут стихи. Я видел, что инженеру хочется изобразить дочь как этакого вундеркинда, и меня покоробило. И раньше бывали дни, когда я присматривался к ней с досадой, думая: какие в ней таланты, что она так самоуверенна?

— Она пишет философские стихи, они очень нравятся Тагору, — добавил инженер, наблюдая за мной.

— Да? — Я постарался изобразить равнодушие.

Спускаясь по лестнице, я встретил Майтрейи, выходившую из библиотеки.

— Я не знал, что ты поэтесса, — сказал я, пытаясь говорить язвительно.

Она покраснела и прижалась к стене. Меня стала уже нервировать эта ее болезненная чувствительность.

— В общем-то, тут нет ничего плохого, если ты пишешь стихи. Лишь бы они были красивые.

— А откуда вы знаете, что они некрасивые? — спросила она, листая том, который несла из библиотеки.

— Красивые, не сомневаюсь. Мне только интересно, что ты можешь знать о жизни, чтобы писать философские стихи?

Она задумалась и вдруг рассмеялась, стыдливо скрестив руки на груди.

— Чему ты смеешься?

Она оборвала смех.

— Я не должна была смеяться?

— Не знаю. Я ничего тут у вас не понимаю. В конце концов, каждый поступает, как ему нравится. Я просто спросил тебя, чему ты смеешься, я думал, что ты можешь мне объяснить.

— Отец говорит, что вы очень умный. — (Я поморщился). — Поэтому я все время боюсь сделать какую-нибудь ошибку, чтобы не раздражить вас.

— А почему ты так боишься меня раздражить?

— Потому что вы наш гость. А гостей посылает Бог…

— А если гость — плохой человек? — Я экзаменовал ее, как ребенка, хотя лицо ее было серьезным, почти мрачным.

— Бог позовет его обратно, — быстро ответила она.

— Который Бог?

— Его Бог.

— Как, у каждого человека — свой Бог?

Я нажал на слово «свой». Она посмотрела на меня, подумала, опустила веки, а когда подняла их снова, взгляд был влажным.

— Я ошиблась, да?

— Как я могу знать, — сказал я, пытаясь скрыть замешательство. — Я же не философ.

— А я — да, — выпалила она, не колеблясь. — Я люблю думать, сочинять стихи, мечтать.

«Тоже мне, философиня!» — подумал я и улыбнулся.

— Я хотела бы быть старой, — вдруг проговорила она с таким чувством, с такой тоской, что я вздрогнул. — Старой, как Роби Тхакур.

— Кто это — Роби Тхакур? — спросил я в непонятном волнении.

— Тагор. Я хотела бы быть старой, как он. Когда ты старый, ты больше любишь и меньше страдаешь.

И, вдруг застыдившись, метнулась прочь, но сдержала себя и остановилась, может быть поняв по моему виду, что мне тоже нелегко с ней.

— Мама ужасно огорчилась: она прочла в одной книжке, что в Европе по вечерам едят суп. Мы вас никогда не угощали супом, поэтому вы у нас такой худой. Мы все отвары выливаем птицам.

— Но я вовсе не люблю супов, — попытался я ее успокоить.

— А лучше бы вы любили! — сказала она, и глаза ее сверкнули.

— Да какая разница, в конце концов?

— Для мамы есть разница…

Она не договорила. Я смешался и не знал, что думать об этих перепадах настроения, о внезапной ярости в глазах. Может быть, я ляпнул что-то не то, подумалось мне.

— Прости, пожалуйста, если что не так, — сказал я мягко. — Я не знаю, как вести себя с индийцами…

Она уже шагала вверх по лестнице. Моя реплика заставила ее обернуться. На этот раз взгляд ее был таким странным (о, эти ее взгляды, всегда разные, никогда не повторяющиеся), что я замер, не сводя с нее глаз.

— Зачем вы попросили у меня прощенья? Вам нравится меня мучить?

— Ив мыслях не было, — ошеломленно ответил я. — Мне показалось, что ты обиделась, вот я и…

— Разве может мужчина просить прощения у девушки?

— Ну а как же, если он в чем-то не прав… В общем, так положено…

— У девушки?

— И у ребенка, — похвастался я. — По крайней мере…

— Так делают все европейцы? Я поколебался.

— Настоящие европейцы — да.

Она задумалась и на секунду закрыла глаза, но только на секунду, потому что тут же прыснула со смеху и снова стыдливо скрестила на груди руки.