Кто-то ласкает мои волосы, щеки. Я открываю глаза, это она. Полумрак. Привлекаю ее к себе, мы яростно обнимаем друг друга, и вот уже, тесно прижавшись, лежим на ковре, я слышу, как лает пес, ревнует, она встает, закрывает дверь на ключ, зажигает в углу комнаты красную лампу, на этот раз мы уже не трахаемся, мы занимаемся любовью. Отличие огромное, это разные музыкальные ритмы, даже пишется по-другому. Вместо двух одновременных монологов, которые силятся казаться диалогом, — закодированный разговор. Вместо якобы запретного — действительно запретное. Вместо насилия, всегда более или менее притворного, — преступление. Преступление нежное, мягкое, скрытое, странное, оно никак не может насытиться, удовлетворить свое любопытство, оно требует продолжения. Вопрос? Ответ. Так хорошо? Да, но есть ведь и нюансы. Чуть больше, чуть меньше, нам некуда спешить, не стоит торопиться, огонь живет под пеплом слов, самые первые — самые лучшие, первые «милый» и «милая», первые «я тебя люблю» или «я хочу тебя», их говорят обязательно в тот или иной раз всерьез, поскольку весь вопрос в том, чтобы измерить, к каким глубинам они отсылают, к каким тайнам запахов, кожи, языка, слюны, дыхания. Ты чувствуешь меня? говорит одна определенная точка другой определенной точке. Я здесь, говорит некто, и этот некто находится вне пространства. Он приходит издалека, этот некто, неизвестно откуда, через тысячи поражений или кратких вспышек. Любовь — это музыкальное искусство, как и алхимия.

Все преступления совершаются против преступления любви. Это так легко доказать, странно, что никто этого раньше не говорил.

Какая удивительная женщина: кажется, она пришла прямо из сада, хотя провела целый день в городе, где это, зачем, какая разница. Я наверху, она наверху, потом долго на боку, исследование, осторожное проникновение, китайцы называют это «поза утки-мандаринки», мы неотделимы, и в то же время именно сейчас различаемся, как никогда. Этот парадиз ртов, такое встречается не каждый день, можно месяцы и даже годы жить, не находя то, что нужно, ее — для него, его — для нее, это игра случайности, шанс — выпадет или нет. Так играют в рулетку чувств, и порой вдруг выпадают кости, шарик останавливается, вот оно.

Мы остаемся лежать, обнаженные, на полу. Нам по двенадцать лет. Всем влюбленным двенадцать лет, отсюда и ярость взрослых. Я начинаю отличать ее смех от любого другого смеха, я никогда не слышал, чтобы смеялись — так: единой лавиной, гортанный каскад, идущий откуда-то сзади, из-за головы, из-за спины, сбоку, если повернуться в профиль, сверху, снизу, настоящий смех беспричинной радости, смех просто потому, что существуешь, а все остальное уходит. Теперь будет оргазм? Да, еще до меня, как хорошо. Я спрашиваю, а как же я? Да, в ее глазах: как хорошо.

Стало совсем темно. Она поднимается наверх, в свою ванную комнату, я иду в свою, теперь приблизительно так и будет, потом спускаемся, она зажигает огонь в камине в гостиной, просит открыть бутылку шампанского, мы пьем, молча поднимая бокалы за бога встреч. Точнее, это он сам пьет за себя. Я преувеличиваю? Нисколько, ведь известно, только усиленная пропаганда несчастья могла бы заставить положиться на него. «Ты голоден? — спрашивает Дора. — Немного. — Жена сторожа что-нибудь приготовит». Она включает музыку, концерт Баха для фортепиано, мы переходим в столовую, еще один огонь, в другом уже камине, жареная курица, бутылка марго урожайного года. Теперь вот сидим, разговариваем. Она адвокат, ее муж, известный кардиолог, умер три года назад, этот дом они купили для уик-эндов, она не уверена, стоит ли оставлять, содержать его довольно тяжело, в Париже у нее свой кабинет. Библиотека? «Ну да, он был заядлым коллекционером. Полагаю, здесь имеются интересные книги». Вчерашний вечер? Она до последней минуты не была уверена, что пойдет, старые друзья, немного сумасшедшие. Я спрашиваю себя, случается ли ей вот так заниматься любовью, время от времени, с кем придется, для здоровья. Уверен, что да, ну и что? Вчера под рукой оказался я. Быстро, более или менее удачно, и нечего больше об этом говорить.

— Ну а вы?

Так мы все-таки на «ты» или на «вы»? Правильно было бы сказать и так, и так. Я рассказываю ей, что решил ничего не делать, ну, разве что, может быть, писать. Писать? Она удивлена, похоже, я не выгляжу человеком, который собирается этим заниматься. Прежде всего, писать что? Романы? «То, что со мной происходит. — А с вами что-нибудь происходит? — Можно и так сказать». Смеется. На что я живу? Да на что придется, родители до сих пор посылают мне немного денег из деревни, не зная, что я давно уже перестал посещать Сорбонну. Политических вопросов я, разумеется, избегаю. «Просто живу изо дня в день, — говорю я. — И из ночи в ночь? — Вот именно». Похоже, она нисколько не шокирована, ведь доверие уже установлено, физическое. Вернемся к ней. Она любит музыку, собак, юг. Однако родилась она на севере, в Амстердаме (странно, сколько хорошего мне сразу начнет приходить оттуда). «Мы как-нибудь съездим в Амстердам. У тебя есть подруга? — Сейчас нет. А у тебя, любовник, любовники? — Никаких проблем».

Она сказала, не «нет», а «никаких проблем». Осмотрительная. Вот он я, чем не проблема? Ну, ее-то, понятное дело, она решит без труда.

Я смотрю на нее. В действительности, красота это доброта, живая, глубокая, отмеченная пережитой болью. Красота — искушенная доброта. Уродство — постыдное невежество. Красота это разум боли, уродство это глупость лживой подделки. Этим вечером она надела маленькое черное платье, под ним ничего нет, вызов зиме, которая обступает нас в этом забытом Богом углу, что, однако, всего лишь в двух шагах от прошлого иллюминаций и празднеств. У нее точеные руки и ноги, она прекрасно осознает, что делает, мы как раз усаживаемся на подушки перед зажженным камином. Голос у нее спокойный, немного даже торжественный, глаза улыбаются (да, голубые, я не ошибся). Продолжим собирать информацию. Какая-нибудь серьезная история с мужем? Вероятно. Тут интонация становится сдержанной, почти равнодушной. Дети? Пятнадцатилетняя дочь от первого брака, давно уже позабытого. Стало быть, от кардиолога-коллекционера детей нет. Подразумевается: и этого достаточно. Я быстро подсчитываю: лет ей где-то тридцать семь-восемь-сорок, а выглядит не больше, чем на тридцать, и, похоже, ее совершенно не смущает, что мне всего двадцать три. А мне так она кажется очень молодой: взгляд, умение слушать, жесты. Между нами происходит то, что больше всего пугает общество: ниспровержение основ.

Она опять ставит музыку, все тот же Бах, его играет на фортепиано одна ее подруга, гениальная, как она говорит, «я хотела бы, чтобы вы с ней как-нибудь познакомились». И потом: «Прости, мне нужно сделать несколько телефонных звонков». То «ты», то «вы»: шаг вперед, шаг назад, танец.

Она закрывается в одном из кабинетов и остается там чуть ли не целый час. Пару раз выглядывает из дверей: «Это долго, но очень важно». Смеется. Она с головой в своих денежных историях, и в деньгах у нее, похоже, недостатка нет. Сейчас-то я осознаю, что за редкими исключениями (угрожающими ее безопасности) мы никогда не будем говорить о ее работе, о ее друзьях, врагах, делах, которые она все это время продолжала вести, международном праве, путешествиях в Швейцарию, поездках в Страсбург, Брюссель, Гаагу, Лондон, Франкфурт, Нью-Йорк. Впрочем, о моих книгах мы тоже разговаривать никогда не будем: ее жизнь отдельно, моя отдельно. Но при всем этом, сразу же, с первого мгновения глубокая преданность, «в жизни и смерти», трудно понять, почему.

В подобного рода встречах и нет никакого простого «почему», все разыгрывается словно в облаке пыли деталей и подробностей. Прежде всего это касается слов: прислушивание, вздох, сомнение, молчание. Ладить — вот удачное выражение. Есть что-то, что стремится друг к другу, не изнашивается, не прерывается. Порой можно было бы сказать, что соединяются даже умершие, во всяком случае некоторые, самые светлые мгновения. Связи наскучившие или трагические суть не что иное, как ошибки кожи, мышц, запаха, голоса. Ты упорствуешь, несмотря на подступившую скуку, ты хочешь верить, не осмеливаешься признаться, что испытываешь то или иное неудобство, и все это называешь страстью, обладанием, думаешь даже, что ты прав в том, что виноват, что нужно продолжать принуждать себя, но ты ошибаешься, на самом деле это рыщет смерть — тяжеловесная ханжа, фанатично бессильная, фригидная. Истинная страсть это безвозмездность и отдохновение, возможность в любое мгновение остановиться, замолчать, уснуть, исчезнуть. Притаиться.

Счеты с нею? Никаких счетов. Впрочем, на этом как раз имеет смысл остановиться поподробнее, потому что могут возникнуть самые гнусные подозрения. Дьявол желает, чтобы все происходило ради выгоды, из низости, из расчета. И если он, Дьявол, видит, что в данном случае все не так, как он страдает, бедняга, как его тошнит. Забавно наблюдать, как он тужится, корчится, роется, шпионит, клевещет, суетится, брызжет слюною, вновь и вновь пытаясь доказать обратное. Внести раздор, воцариться, разлучить. Никакая очевидность его не впечатляет, ничто не убеждает. Дьявол вызубрил свой катехизис: каждая вещь и каждый человек имеет свою цену, все должно продаваться и покупаться. Я сказал: «Дьявол»? Так и сказал, с большой буквы? Глупо? Ну и пускай. Дьявол существует, лично я встречал его раз сто. Бог? Не уверен, возможно, какая-нибудь тенденция, едва заметная, как вспышка. Дьявол — полицейский, а Бог — подпольщик: забавно.

Итак, деньги между нами циркулировали, но особых следов не оставляли. Она мне их давала, я ей их давал. Она никогда у меня, к примеру, не спрашивала, что означает то, что я время от времени называл, посмеиваясь, «военным напряжением». Это ее беспокоило меньше всего. Она не читала ни одного манифеста, ни одного журнала, ни одной листовки. Порой, после какой-нибудь акции, она просто спрашивала: «Это были вы?», не дожидаясь ответа, поскольку знала, что его не будет. Она догадывалась, что я замешан в историях двусмысленных и даже нечистых, возможно, в ее глазах, и наивных, но ни слова об этом, также как о финансовой стратегии (весьма и весьма сомнительной) крупных объединений, которыми она занималась. В действительности мы инстинктивно оберегали друг друга, и даже прослушивание наших телефонных переговоров не прояснило бы ровным счетом ничего, разве что классические игры влюбленных, уменьшительные имена, ласковые прозвища, намеки, возбужденность, взрывы смеха. Поскольку в силу необходимости, вызванной особенностями своей профессии, она чаще всего говорила по-английски, возвращение к французскому было для нее особым удовольствием, чем-то вроде каникул. Еще она говорила по-немецки («ты в этом ничего не понимаешь, это так красиво»). Насчет французского у меня имелись замыслы: заставить его вернуться, придать ему иную выразительность, новое звуковое значение. Для этого необходимо увидеть его извне, как путешествие на солнце или на луну. А если возможно, то и дальше, в антиматерию, черные дыры, пустоту, другие галактики. Тайная страсть, желание ритма и струн. В этом смысле Дора была, конечно, подарком.


Дело близилось к Рождеству, начал падать снег, парк был прекрасен, белый и черный, совсем не мрачный. Цезарь породы боксер меня более или менее признал, тем не менее продолжал на меня бросаться, чтобы как можно больше испачкать, положив мне на грудь свои чудовищно грязные лапы. «Это от любви», — говорила Дора. Был ли я для нее чем-то вроде собачки? И это тоже. Помимо прочего. Пришлось отучить Цезаря являться по утрам и будить свою хозяйку, он немного повздыхал и поцарапал дверь, на этом все и кончилось. Впрочем, я не все ночи спал с его владелицей и, во всяком случае, редко когда до самого утра. Сон вместе должен остаться редким явлением. Она понимала это, я тоже.

Я пришел на встречу с Франсуа, назначенную, как было это принято, в пустом кафе. Лао-Цзы и Паскаль мыслят одинаково. Он грустил, что было ему совсем не свойственно. Я спросил, нет ли у него личных неприятностей. Он отмахнулся от вопроса, сказал, что уезжает в Испанию, оставил адрес в Барселоне. «Все мерзко», — несколько раз невыразительно повторил он. Знал ли он некую Дору Вайс, которая была на той вечеринке? «Адвокат? Ты не мог найти момента удачнее». Кардиолог, который недавно умер, по фамилии Канселье? «Ну да, родственник того типа, увлеченного алхимией, который когда-то ошивался вокруг сюрреализма». Годится? Годится.

Судя по словам Франсуа, ситуация была просто никакой и, похоже, очень надолго. «Следовало бы начать с самого начала». Какого начала? Неопределенный жест. Очень далеко, во всяком случае. Он замолчал, мы вышли, какое-то время шагали под снегом вдоль Сены, я думал о том, что очень его люблю, что он, единственный из моих друзей, всегда производил на меня впечатление человека, который свободу ценит больше собственной жизни. «Увидим, кто понимает это время и кто умеет ждать», — вновь повторил он, протягивая мне какие-то бумаги и снабжая точными инструкциями. В конце концов, он был старше меня. Внезапно он остановился: «Ну, может быть, в Испании?» и пересек набережную, чтобы исчезнуть на той стороне, где Лувр. Я смотрел, как он удаляется в своем сером пальто, черном шарфе, наброшенном на плечо, довольно плотный, очень прочный (это слово вдруг пришло мне в голову; прочный, как утверждает словарь, означает нечто такое, что длится долго и будет длиться всегда, пример: прочная привязанность).