Крокер не заметил бы комической стороны, если б другие также ее не замечали. Даже родная мать его ее замечает. Здесь, в Англии, считалось такой нелепостью, чтобы он, почтамтский клерк, был близок с такой особой как лорд Гэмпстед, что даже какой-нибудь Крокер мог над ним смеяться! Что же скажет свет, когда станет известным, что он намерен вести лэди Франсес «к алтарю»?

Благодаря всем этим размышлениям, он был не в радужном настроении духа, когда достиг своего дома в улице Парадиз-Роу.

VIII. Мистер Гринвуд

Роден провел приятный вечер с своим приятелем и с приятелем своего приятеля в Гендон-Голл перед их отбытием на яхту, и в течение вечера о леди Франсес не было сказано ни слова. День этот был воскресенье, 20 июля. Погода стояла очень жаркая, молодые люди были в восхищении от мысли убраться туда, где с северных морей дует прохладный ветерок. Вивиан также был клерк на государственной службе, но положение его было несравненно выше положения, которое занимал Джордж Роден. Он состоял при министерстве иностранных дел, и был младшим, личным секретарем министра лорда Персифлаж. Лорд Персифлаж и наш маркиз были женаты на родных сестрах. Вивиан был дальний родственник обеих дам, отсюда и возникла дружба молодых людей. Если с Роденом лорд Гэмпстед сошелся благодаря одинаковым взглядам, то с Вивианом он сошелся, благодаря совсем противуположной причине. Гэмпстед всегда мог указать на Вивиана как на доказательство того, что он, в сущности, ничего не имеет против собственного сословия. Вивиан был из тех людей, которые громко заявляют о своей великой симпатии к существующему порядку вещей. Чрезвычайно жаль, что есть голодные, но, что до него, он любит трюфели, бекасов, всякие вкусные вещи. Если неправда существует в мире, он за это не ответствен. Хотя бы она и существовала, она не послужила ему в пользу, так как он был младший брат. В его глазах все теории Гэмпстеда были чистое хвастовство. Свет не изменяется, людям приходится жить в нем и к нему подлаживаться. Он намеревался поступать именно так, а так как он любил и прокатиться на яхте, и пострелять глухарей, он был очень рад, что поладил с лордом Персифлаж и своим собратом секретарем, так что имел возможность выбраться из города на ближайшие два месяца. Он был членом полдюжины клубов, всегда мог отправиться в загородный дом брата, если не представлялось ничего более интересного, в Лондоне обедал в гостях раз пять в неделю и считал себя совершенно полезным членом общества, так как удостоивал писать письма для лорда Персифлаж. Он был приятен в обращении со всеми, и так сблизился с Роденом, точно тот был птицей одного с ним полета.

— Да, глухарей, — говорил он после обеда. — Пусть выдумают что-нибудь лучше, сейчас попробую. Американские медведи — миф. Можете добыть одного в три года, и, насколько я слышал, не особенно велика потеха, когда и добудете-то его. Львы — с ними одно мучение. Слоны — такие громады, точно стоги сена. Охота на свиней, может быть, и приятная вещь, но приходится отправляться в Индию, а если вы — бедный клерк министерства иностранных дел, у вас на это нет ни времени, ни денег.

— Вы говорите, точно убивать что-нибудь необходимо, — сказал Роден.

— Необходимо, пока кому-нибудь не удастся выдумать что-нибудь лучше. Я ненавижу скачки, на которых человек не знает что с собой делать, если средства ему не позволяют держать пари. К картам я не намерен пристращаться еще десять лет. На воздушном шаре я никогда не поднимался. Ухаживанье — славная вещь, но, так или иначе, оно так скоро кончается. Девушки так сметливы, что не согласны даром миндальничать. Вообще я не вижу, что человеку остается делать, если он что-нибудь не убивает.

— Ну, на яхте вы найдете небольшую добычу, — сказал Роден.

— В Исландии и Норвегии рыбе нет числа! Я знал человека, который наловил целую тонну форелей в одном из озер Исландии. Ему пришлось наглухо закутаться в сетку, не то мошки и комары его бы заели. И кожа сошла у него с носа и ушей от солнца. Но ему это не было особенно неприятно, и он наколотил-таки тонну форелей.

— Кто их взвешивал? — спросил Гэмпстед.

— Как легко узнать сторонника утилитаризма по самому характеру его вопросов! Если человек и не наловит «целую» тонну, он может сказать, что наловил, а одно почти стоит другого.

— Вы с собой забираете сети? — спросил Роден.

— Нет. У Гэмпстеда не хватило бы терпения. Да и Фритредер недостаточно велик, чтоб увезти рыбу. Но я охотно прозакладаю соверен, что буду что-нибудь убивать всякий день — за исключением воскресений.

О лэди Франсес не было сказано ни слова, хотя было несколько минут, в течение которых Роден и лорд Гэмпстед оставались наедине. Роден решил, что не будет предлагать никаких вопросов, если разговор сам собой не коснется этого предмета, и даже не намекнул ни на кого из членов семьи; но в течение вечера он узнал, что маркиз возвратился из Германии с намерением отдаться своим парламентским обязанностям в течение остатка сессии.

Этим путем Роден узнал, что маркиз, который, едва узнавши о их помолвке, увез свою дочь в Саксонию оставил ее там и возвратился в Лондон. Возвращаясь домой в этот вечер, он думал, что он обязан — отправиться к лорду Кинсбёри, и сказать ему, лично от себя, то, что отец пока еще слышал только от дочери или от жены. Он знал, что человек, увлекший сердце девушки, должен идти к отцу ее и просить позволения продолжать свое ухаживание. Ему казалось, что он обязан исполнить этот долг, несмотря на то, что отец — такое высокопоставленное и могущественное лицо как маркиз Кинсбёри. Исполнить это, до сих пор, было не в его власти. Маркиз узнал новость, тотчас же схватил дочь и увез ее в Германию. Можно было бы написать ему, но Родену казалось, что не так следует исполнить подобную обязанность. Теперь маркиз возвратился в Лондон, и хотя процедура будет неприятная, чувство долга брало верх. На другой день он сообщил мистеру Джирнингэму, что важное частное дело требует его присутствия в Уэст-Энде, и попросил дозволения отлучиться. Утро в этом отделении почтамта, прошло в более глубоком молчании, чем обыкновенно. Крокер собирался с силами для нападения, но до сих пор мужество изменяло ему. Когда Роден надел шляпу и отворил дверь, он сказал: «Засвидетельствуйте мое почтение лорду Гэмпстеду и скажите ему, что я надеюсь, что котлеты ему понравились».

Роден простоял с минуту, держась рукой за дверь, ему хотелось броситься на Крокера, наказать его за дерзость, но он наконец решил, что лучше будет промолчать.

Он отправился прямо в Парк-Лан, думая, что вероятно застанет маркиза перед его выходом из дома после завтрака. Он никогда прежде не бывал в городском доме, известном под именем Кинсбёри-Гоуз и обладавшем всей величавой обстановкой, какая может быть придана городской резиденции. Когда он позвонил у дверей, он сам себе признался, что ощутил некоторый страх, которого устыдился. Сказав так много дочери, не должен же он пугаться разговора с отцом. Но он чувствовал, что уладил бы дело гораздо лучше, если б свидание происходило в Гендон-Голле, доме лорда Гэмпстеда, который далеко не был так внушителен как Кинсбёри-Гоуз. Едва он успел позвонить, как дверь отворилась и он увидел перед собой, кроме привратника, и напудренного лакея. Напудренный лакей не знал, дома милорд, или нет; он осведомится. Не угодно ли джентльмену присесть и подождать минуты две? Джентльмен присел и подождал, как ему показалось, более получаса. Дом должен быть необыкновенно велик, если слуге потребовалось столько времени, чтоб разыскать маркиза. Он уже начинал подумывать, как бы ему половчее улизнуть, когда лакей возвратился, и с холодной, недружелюбной миной попросил Родена следовать за ним. Роден был совершенно уверен, что должно случиться что-нибудь дурное, — так холоден и недружелюбен был тон этого человека; но тем не менее он последовал за ним, так как уйти ему не представлялось никаких средств. Лакей не сказал, что маркизу угодно его видеть, даже не намекнул, дома ли маркиз. Казалось, будто его ведут на казнь за то, что он имел дерзость позвонить у дверей. Тем не менее он следовал за своим проводником. Его повели по коридору первого этажа, мимо многочисленных дверей, и ввели наконец в довольно мрачную комнату, все стены которой были уставлены книгами. Здесь он увидал старого джентльмена; но старый джентльмен был не маркиз Кинсбёри.

— А, э, о, — сказал старый джентльмен. — Вы, полагаю, мистер Джордж Роден?

— Это мое имя. Я надеялся видеть лорда Кинсбёри.

— Лорд Кинсбёри счел лучшим для всех заинтересованных сторон, чтоб… чтоб… я вас принял, если уж это необходимо. Зовут меня Гринвуд, преподобный мистер Гринвуд; я — капеллан милорда и, если могу принять смелость это сказать, его самый преданный, самый искренний друг. Я уже очень давно имею честь находиться в сношениях с милордом, а потому ему угодно было поручить мне эту… эту… щекотливую обязанность, — так, кажется, всего приличнее будет ее назвать. — Мистер Гринвуд был человек маленького роста, толстый, лет шестидесяти, с отвислыми щеками и отвислым подбородком; несколько седых, тщательно расчесанных волос прикрывали его голову, у него был, красивый лоб и нос, смолоду он, вероятно был хорош собой, хотя маленький рост не отвечал понятию о мужской красоте. Теперь, в старости, он сделался апатичным и не любил движения; а растолстев, окончательно пошел в ширину и смотрел толстым карликом. Тем не менее в лице его еще сохранилась бы некоторая приятность, если б не выражение сомнения и колебания, которое как будто бы обнаруживало трусость. В настоящую минуту он стоял посреди комнаты, потирая руки, и почти дрожал, объясняя Джорджу Родену, кто он такой.

— Я желал видеть самого милорда, — сказал Роден.

— Маркиз был не того, мнения, и я должен сказать, что согласен с маркизом.

В настоящую минуту Роден почти не знал, как и продолжать затеянное дело.

— Полагаю, что я имею право вас удостоверить, что все, что бы вы сказали маркизу, вы можете сказать мне.

— Так я должен понять, что лорд Кинсбёри не желает меня видеть?

— Да, пожалуй. В настоящую критическую минуту не желает. К чему может это повести?

Роден пока еще не знал, насколько он может касаться лэди Франсес в разговоре с священником, но ему не хотелось уйти, не намекнув даже на дело, которое его занимало. Ему особенно не хотелось произвести такое впечатление, будто он боится упомянуть о том, что сделал.

— Мне хотелось переговорить с милордом о его дочери, — сказал он.

— Знаю, знаю, леди Франсес! Я знал лэди Франсес с ее раннего детства. Я питаю самую горячую преданность к лэди Франсес, так же как и к лорду Гэмпстеду, к маркизе, и к ее трем дорогим мальчикам, лорду Фредерику, лорду Огустусу и лорду Грегори. Я не решаюсь назвать их моими друзьями, так как думаю, что различие, какое Господу угодно было установить между сословиями, должно поддерживаться, сохраняя для лиц высокого рода все их привилегии и все их почести. Хотя я, в течение долгой жизни, соглашался с маркизом насчет тех политических принципов, пропагандой которых он всегда стремился улучшить положение низших классов, я тем не менее стремлюсь и стремился поддержать всеми скромными средствами, какие могут быть в моей власти, ту разнородность сословий, которой, в соединении с протестантской религией, мне кажется, должны быть главным образом приписаны благосостояние этой страны и ее высокое положение. Дорожа этими чувствами, я не желаю, особенно при таком случае, как настоящий, хотя бы случайным выражением ослабить уважение, которое я считаю должной данью всем членам такого аристократического семейства, как семейство маркиза Кинсбёри. Оставив это на минуту, я, может быть, могу решиться в данном случае, — так как мне доверена столь щекотливая задача, — заявить о моей горячей дружбе ко всем, кто носить досточтимое имя Траффордов. Во всяком, случае я имею право настолько считать себя другом их, что вы можете сказать мне, по этому щекотливому вопросу, все, что сочли бы нужным сказать отцу молодой девушки. Как бы неудобны ни были всякие разговоры, милорд поручил мне выслушать — и отвечать.

Джордж Роден, во время этой скучной проповеди, стоял против проповедника со шляпой в руке, так как ему еще не сделали чести предложить ему стул. Во время проповеди проповедник ни на минуту не переставал дрожать и, по-видимому, боялся заглянуть в лицо своему слушателю. Родену казалось, что все это старик выучил наизусть, слова так и лились, в них было столько умиления и горячности, и самая плавность речи представляла такой сильный контраст с манерой говорившего. В каждом слове заключалось оскорбление для Родена. Ему казалось, что оскорбительные выражения подбирались с намерением. Всеми этими длинными фразами о сословиях, в которых мистер Гринвуд выражал собственное смирение и недостоинство для роли друга в таком аристократическом семействе, он очевидно имел намерение подчеркнуть гораздо более явное недостоинство своего слушателя для роли даже более важной, чем роль друга. Если слова явились под влиянием минуты, у него, думалось Родену, должна быть огромная способность проповедовать без приготовления. Время, проведенное в зале, показалось ему долгим, но оно было непродолжительно для передачи желаний маркиза и для приготовления всех этих фраз. Ему, однако, было необходимо отвечать без всяких приготовлений.