— Она молилась и о вашем счастии.

— Полноте, — сказал он.

— Вы должны позволить мне исполнить ее поручение, лорд Гэмпстед. Она поручила мне напомнить вам, что Господь в своем милосердии положил, чтоб мертвых через несколько времени вспоминали только с кроткой грустью, и что вы, как мужчина, должны обратить свои мысли на другие предметы. Это говорю не я, это говорит она.

— Она не знала, она не понимала. В нравственном отношении она была в моих глазах совершенство, как была совершенство по красоте, грации и женственной нежности. Но характеры других она не умела анализировать. Но я не должен надоедать вам этим, мистрисс Роден. Вы были в ней так добры, как если б вы были ее матерью, и я буду любить вас за это, пока жив. — Он собрался уходить, но вернулся, чтоб предложить вопрос насчет похорон. Может ли он распорядиться ими? Мистрисс Роден покачала головой. — Но быть я могу?

На это она изъявила согласие, но объяснила ему, что Захария Фай не потерпит ничьего вмешательства в то, что считает собственным правом и долгом.

Лорд Гэмпстед приехал из Гендон-Голла в своем экипаже. Когда он вышел из дома мистрисс Роден, грум проезжал его экипаж взад и вперед по Парадиз-Роу, в ожидании господина. Но тот пошел пешком, совершенно забыв о лошади, экипаже и слуге, не зная сам, куда идет.

Удар разразился, и, хотя он ожидал его, хотя прекрасно сознавал его близость, он поразил его теперь так же страшно, почти страшнее, чем если б не был ожидан. Он шел, размахивая руками, не замечая, что на него смотрят.

Ему ничего не оставалось, — ничего, ничего, ничего! Он чувствовал, что если б он мог отделаться от своих титулов, от своего богатства, от платья, которое было на нем, ему стало бы легче, так как ему не могло бы казаться, будто он думает, что можно найти утешение в чем-нибудь внешнем.

— Марион! — повторял он шепотом, но настолько громко, что звук этот долетал до ушей его, а там полились уже целые, прерывистые речи. «Жена моя, — говорил он, — родная! Мать моих детей, моя избранница, моя графиня, моя принцесса! Они бы увидали! Они должны были бы признать, должны были бы понять, кого я ввел в круг их — выбор мой был сделан, а чем все кончилось?»

«Сделать тут ничего нельзя! Все пыль и прах!»…

* * *

Гэмпстед получил от квакера приглашение на похороны и в назначенный день, не сказав никому ни слова, сел в вагон и отправился в Пегвель-Бей.

С минуты появления посланного мистрисс Роден он оделся в черное и теперь не изменил своего костюма.

Бедный Захария мало говорил с ним, но в его немногих словах было много горечи. «То же было и со всеми, — сказал он. — Все они отозваны. Господь не может более поразить меня». О скорби молодого человека, о причине, которая привела его сюда, он не сказал ни слова; лорд Гэмпстед также не говорил о своем горе.

— Сочувствую вам, — сказал он старику. Квакер покачал головой.

К остальным присутствовавшим лорд Гэмпстед не обращался, так же как и они к нему. С могилы, когда ее засыпали землей, он удалился медленными шагами. На лице его не видно было следов той муки, которая раздирала ему сердце. Был приготовлен экипаж, чтоб отвезти его на железную дорогу, но он только покачал головой, когда ему предложили сесть в него.

Он ушел и пробродил несколько часов, пока ему не показалось, что кладбище должно было опустеть. Тогда он вернулся и остановился над свежей могилой.

— Марион, — прошептал он, — Марион, — жена моя!

Кто-то подкрался к нему и положил ему руку на плечо. Он быстро обернулся и увидел, что это несчастный отец.

— Мистер Фай, — сказал он, — мы оба лишились единственного существа, которое было нам истинно дорого.

— Что это для тебя, — ты молод и год тому назад ты не знал ее.

— Время, мне кажется, тут не при чем.

— Но в старости, милорд, бездетному, одинокому…

— Я также один.

— Она была мне дочь, родная дочь. Ты увидал хорошенькое личико, и только. Она осталась со мной, когда остальные умерли. Если б ты не явился…

— Неужели мое появление убило ее, мистер Фай?

— Этого я не говорю. Ты был к ней добр, мне не хотелось бы сказать тебе жесткого слова.

— Я, действительно, думал, что ничто уже не может увеличить моей скорби…

— Нет, милорд, нет, нет. Она бы умерла, во всяком случае. Она была дочерью своей матери и была обречена. Уходи и будь благодарен за то, что ты также не стал отцом детей, которые рождались бы только, чтоб погибать у тебя на глазах. Не хотелось бы мне сказать что-нибудь неприятное, но я желал бы, чтоб могила дочери была предоставлена мне одному.

Лорд Гэмпстед ушел и возвратился к себе домой, с трудом понимая, как он попал домой.

Месяц спустя он возвратился на кладбище. Его можно было видеть сидящим на небольшом надгробном камне, которым квакер уже украсил могилу. Был прекрасный октябрьский вечер, кругом сгущались сумерки. Гэмпстед почти украдкой пробрался за ограду, как бы желая увериться, что присутствие его не будет замечено; а теперь, успокоенный наступающей темнотой, сел на камень. В течение тех долгих часов что он тут просидел, с губ его не сорвалось ни одного слова, но он совершено предался размышлениям о том, чем была бы его жизнь, если б Марион была ему сохранена. Он пришел сюда с совершенно противуположной целью; но разве не часто случается, что мы не в силах направить наши мысли так, как сами бы этого желали? Он много думал о ее последних словах и имел намерение попытаться действовать, как бы она того желала, не с тем, чтоб наслаждаться жизнью, но чтоб быть полезным. Но, сидя здесь, он не мог думать о реальном будущем, о том будущем, которое могло вылиться в ту или другую форму, благодаря его собственным усилиям; он думал о том будущем, каким бы оно было, если б она осталась с ним, о чудном, ярком, прекрасном будущем, которое озаряли бы ее любовь, ее доброта, ее красота, ее нежность.

Прежде чем он ее встретил, сердце его никогда затронуто не было. Ему часто приходили мысли, сами по себе довольно приятные, хотя с легким оттенком иронии, насчет его будущей карьеры. Он предоставит продолжение семьи во всех ее традициях одному из «голубков», воспитание которых отлично подготовит их в этой деятельности. Сам он может быть займется философией, может быть, предпримет что-нибудь полезное, — во всяком случае приложит на практике свои воззрения на человечество, — но не обременит себя женой и целой детской, переполненной юными лордами и лэди. Он часто говорил Родену и Вивиану, что милэди, его мачеха, не должна тревожиться. Они, конечно, смеялись над ним и твердили:

— Подожди, придет и твое время.

Он подождал — результатом была Марион Фай.

Да, жизнь имела бы цену, если б Марион осталась с ним. С той минуты, когда он в первый раз увидел ее в доме мистрисс Роден, он понял, что все для него изменилось. Ему представилось видение, которое наполнило душу его восторгом. По мере того, как он прислушивался к звукам ее голоса, следил за ее движениями, поддавался женским чарам, какими она опутывала его, целый мир казался ему ярче, веселее, краше прежнего. Тут не было никаких претензий на какую-то особенную кровь, никаких фантастических титулов, а между тем, была красота, грация, нежность, без которых он не поддался бы очарованию. Он сам не знал, чего хотел; но, в сущности, он искал женщину, которая во всех отношениях была бы лэди, а между тем не настаивала бы на своем праве считаться ею, на основании наследственных привилегий. Случай, счастие, провидение послали ему ее… Затем возникли затруднения, которые казались ему пустыми и нелепыми, хотя сразу с ними справиться было нельзя. Ему толковали о его и о ее общественном положении, видя препятствие в том, что в его глазах было сильным доводом в пользу его любви. Он восставал против этого с решимостью человека, уверенного в своей правоте. Он не хотел знать их софизмов, их опасений, их стародавних нелепостей. Любила ли она его? Принадлежало ли ее сердце ему, как его сердце принадлежало ей? От одного этого вопроса должно было зависеть все. Вспоминая все это теперь, на могиле, он протянул руки, как бы желая привлечь ее в себе на грудь… Ему вспомнилась минута, когда он убедился в этом. Не было сомнений в ее страстной любви. Тогда он воспрянул и поклялся, что это пустое препятствие не будет препятствием. И он победил его — или начинал побеждать — когда постепенно стала являться другая преграда — ее болезнь. Он долго не сдавался, но постепенно начал сознавать, что должен преклониться перед ее решением. Но она любила его. Только на этом мысль его останавливалась с удовольствием. Она несомненно любила его. Если такая любовь может продолжаться между духом и человеком — если вообще существует душа, способная любить после разлучения души с телом, — сердце ее, конечно, останется верным ему. И он останется верен ей. Как бы он ни стремился, повинуясь ей, устроить свою жизнь на благо другим, он никогда не попросит другую женщину быть его женой, никогда не будет искать другой любви.

Ночь совершенно спустилась на землю, он встал и, бросившись на колени, обвил могилу руками.

— Марион, — сказал он, — слышишь ли ты меня? Моя ли ты?

Он поднял голову: она стояла перед ним, прекраснее чем когда-либо, во всей прелести своего полуразвившегося стана, с волнами мелких волос по плечам; из глаз ее лились на него лучи, небесная улыбка мелькнула на лице ее; губы шевельнулись, как бы желая ободрить его…

XXXI. Последняя битва мистера Гринвуда

В течение целого лета ничего еще не было решено относительно Родена и лэди Франсес, хотя «всему Лондону» и многим лицам вне его было известно, что они несомненно будут мужем и женой. Лето показалось очень длинным лорду и лэди Кинсбёри из-за необходимости оставаться в городе до самого конца сезона, по поводу свадьбы лэди Амальдины. Если б лэди Амальдина выходила за какого-нибудь другого Родена, тетушка ее наверное уехала бы в деревню; но племянница исполнила свою задачу в жизни так хорошо и успешно, что покинуть ее было бы неприлично. А потому лэди Кинсбёри оставалась в Парк-Лэне, и часто бывала вынуждена выносить присутствие ненавистного клерка.

Джорджа Родена принимали в доме его невесты, хотя была наконец признано, что он останется Джорджем Роденом и больше ничем. Лорд Персифлаж, на которого главным образом рассчитывала леди Кинсбёри, наконец рассердился и объявил, что невозможно помочь человеку, который сам себе добра не желает. «Бесполезно пытаться поднять человека, который хочет лежать в грязи». Так выражался он об Родене в порыве досады; а маркиза ломала руки и бранила падчерицу. Она каждый день твердила мужу, что Роден не герцог, потому что не хочет принять своего титула, и что поэтому ему следует опять отказать. Но маркиз стоял за дочь. Так как молодой человек положительно герцог, по всем законам геральдики, по правилам всех дворов, даже он сам на может снять с себя своего титула.

— Он старший и законный сын последнего герцога ди-Кринола, — говорил маркиз, — а потому приличный искатель руки дочери английского пэра.

— Но у него нет ни гроша, — со слезами говорила лэди Кинсбёри.

Маркиз сознавал, что в его власти найти лекарство от этой беды, но ему не хотелось говорить этого жене, — это затронуло бы самые нежные струны ее сердца, в виду интереса «голубков». Роден, в течение лета, очень часто посещал Парк-Лэн, и уже обещал осенью посетить замок Готбой, несмотря на резкое выражение лорда Персифлаж.

Лэди Кинсбёри, конечно, была очень несчастна все это время.

Не один Роден был тому причиной. Ее сильно беспокоил мистер Гринвуд. Недели через две после выше описанного свидания с маркизом, бывший капеллан написал письмо к маркизе.

«Я только желаю напомнить вам, милэди, — писал он, — а тех особенно доверительных беседах, которые происходили между нами в Траффорде прошедшей зимою; но, как мне кажется, и как вы сами признаете, они были такого рода, что я не могу не сознавать, что меня не следовало бы бросать как старую перчатку.

Если б вы сказали милорду, что для меня надо что-нибудь сделать, это и было бы сделано».

Милэди получив это письмо, сильно испугалась. Она помнила выражения, какие позволяла себе употреблять, и робко заговорила с мужем, прося его увеличить пенсию мистера Гринвуда. Маркиз рассердился.

— Обещали вы ему что-нибудь? — спросил он.

— Нет, ничего не обещала.

— Я даю ему больше, чем он заслуживает, и ничего не прибавлю, — сказал маркиз. Его тон был такой, что помешал ей прибавить хотя бы одно слово.

Так как письмо мистера Гринвуда десять дней оставалось без ответа, было получено второе. «Не могу не находить, что вы должны признать за мной право ожидать ответа, — писал он, — принимая во внимание многие годы, в течение которых я пользовался вашей дружбой, милэди, и полное доверие, с каким мы привыкли обсуждать вопросы, представлявшие для нас обоих величайший интерес».