И тут она решилась прошептать едва слышно.

– Ради Марии, которая тебя…

– Так любит, – закончил я, сжав руки Марии, протянутые как бы в подтверждение ее невинной мольбы.

– Ну, теперь скажи, – настаивала она.

– Я обманывал тебя, потому что не смел признаться, как сильно тебя люблю.

– Час от часу не легче! Почему же ты не говорил об этом?

– Потому что боялся…

– Чего боялся?

– Что ты меня любишь меньше, меньше, чем я тебя.

– Поэтому? Ну, значит, ты сам себя обманывал.

– Если бы я сказал тебе об этом…

– Ведь глаза говорят все помимо нашей воли.

– Ты так думаешь?

– Этому научили меня твои глаза. Теперь скажи, почему ты сегодня такой грустный? Ты видел доктора в последние дни?

– Да.

– Что он сказал тебе обо мне?

– То же, что и прежде: больше это с тобой не повторится. Не думай ни о чем.

– Одно только слово: что еще он говорил? Ведь ему кажется, я страдаю той же болезнью, что моя мать… и, быть может, он прав.

– О нет! Никогда он этого не говорил. И потом, ты уже здорова.

– Да. И все же сколько раз… сколько раз я с ужасом думала об этой болезни. Но я верю, что бог услышал меня: я так горячо ему молилась…

– Вероятно, не так горячо, как я.

– Молись ему всегда.

– Всегда, Мария. Знаешь, ты права, я и в самом деле сегодня изо всех сил стараюсь быть спокойным, есть на то причина. Но, как видишь, ты помогла мне забыть обо всем.

Я рассказал ей о дурных известиях, полученных нами третьего дня.

– И еще эта черная птица! – воскликнула она, когда я кончил, и с ужасом оглянулась на мою комнату.

– Как можно так расстраиваться из-за пустяков!

– Меня расстроил сон, который я видела в ту ночь.

– Ты по-прежнему не хочешь рассказывать?

– Сегодня пет, в другой раз. Поговорим немного с Эммой, прежде чем ты уйдешь. Она так мила с нами…

Через полчаса мы распрощались, уговорившись встать пораньше, чтобы не опоздать в церковь.

Хуан Анхель постучался ко мне в дверь, когда не было еще и пяти. Они с Фелипе подняли такой шум на галерее, приводя в порядок сбрую и распределяя лошадей, что я пришел к ним на помощь раньше, чем они ожидали.

Но вот Мария открыла дверь гостиной: одну из принесенных Эстефаной чашек кофе она подала мне, пожелала доброго утра, а затем пригласила Фелипе взять вторую чашку.

– Ах, сегодня так! – сказал он, лукаво улыбаясь. – Вот что значит страх. А караковый просто бесится.

Мария была очаровательна, и глаза мои ясно ей об этом сказали. Изящную шляпу черного бархата, украшенную клетчатой лентой, стягивали под подбородком такие же ленты; к полям шляпы была приколота еще обрызганная росой роза; голубая вуаль прикрывала блестящие толстые косы. Одной рукой Мария придерживала черную юбку, опоясанную поверх черного жилета голубым кушаком с бриллиантовой пряжкой. Широкий плащ свободными складками ниспадал с ее плеч.

– На какой лошади ты поедешь? – спросил я.

– На караковом жеребце.

– Ни в коем случае! – воскликнул я испуганно.

– Почему? Ты боишься, он меня сбросит?

– Конечно!

– Да нет, я уже ездила на нем. Я ведь не такая, как раньше. Спроси у Эммы, я гораздо храбрее, чем она. Вот увидишь, караковый меня слушается.

– Но он никому не позволяет дотронуться до себя. А ты на нем давно не ездила, – он может испугаться широкой юбки.

– Обещаю даже не показывать ему хлыста.

Фелипе верхом на Чиво – так звали его гнедого жеребца – уже делал пробежку по двору, пуская в ход свои новые шпоры.

Мама тоже была готова к отъезду. Я помог ей сесть на любимую светло-рыжую лошадку, единственное, по ее мнению, кроткое существо. Не очень-то я был спокоен, когда подсаживал Марию на каракового. А она, прежде чем сесть в седло, потрепала по шее беспокойно перебиравшего ногами коня, и он замер в ожидании, жуя удила и прислушиваясь к легкому шелесту ее одежды.

– Вот видишь? – спросила Мария, уже сидя в седле, – он меня знает. Когда папа купил для тебя этого коня, у него болела передняя нога, и я каждый день следила, чтобы Хуан Анхель хорошенько ухаживал за ним.

Лошадь фыркнула, поводя ушами, она, без сомнения, узнала этот ласковый голос.

Мы двинулись в путь. Хуан Анхель следовал за нами, перебросив через луку седла узлы с туалетами, которые понадобятся сеньорам в селении.

Конь Марии, гордясь своей всадницей, казалось, хотел блеснуть самой легкой и плавной иноходью. Его агатово-черная грива струилась по изогнутой шее, а густая челка меж маленьких чутких углей то и дело прикрывала сверкающие глаза. Мария держалась в седле так непринужденно, словно ехала на смирном муле.

Через некоторое время Мария, очевидно, совсем перестала бояться. Заметив, что я уже не опасаюсь горячего нрава коня, она сказала мне тихонько, так, чтобы не могла услышать мама:

– Сейчас я подстегну его, только разочек.

– Будь осторожна, не советую.

– Один только разочек, чтобы ты увидел, как все просто. Ты несправедлив к караковому, ведь ты больше любишь своего серого.

– Ну, раз караковый так тебя любит, теперь будет по-другому.

– На нем ты ездил в ту ночь за доктором.

– Ах, верно! Какой превосходный конь.

– И после всего ты не ценишь его по заслугам.

– Ты тоже, раз хочешь хлестнуть его ни за что ни про что.

– Вот увидишь, это все пустяки.

– Осторожно, осторожно, Мария! Прошу тебя, отдай мне хлыст.

– Ладно, оставим на после, когда выедем в открытое поле.

И она рассмеялась, увидев, в какую тревогу повергла меня ее затея.

– В чем дело? – спросила мама, поравнявшись с нами, после того как я намеренно замедлил бег коня.

– Ничего, сеньора, – ответила Мария. – Просто Эфраин все еще боится, что лошадь сбросит меня.

– Ну, если ты… – начал было я, но она, подавая знак, чтобы я замолчал, незаметно прижала к губам рукоять хлыста и тут же отдала его мне.

– А что это ты так расхрабрилась сегодня? – спросила мама. – В прошлый раз ты испугалась, когда села на эту лошадь.

– И пришлось заменить ее, – подхватил Фелипе.

– Вы меня совсем застыдили, – сказала Мария и, зардевшись, взглянула на меня. – Ведь сеньор поверил, будто смелей меня нет никого.

– Так, значит, сегодня ты не боишься? – снова спросила мама.

– Правду говоря, боюсь, – призналась Мария. – Но не так, как раньше. Лошадь стала послушней, а кроме того, есть кому укротить ее, если она взбунтуется…

Когда мы выехали в пампу, солнце, прорвавшись сквозь туман, затянувший горы у нас за спиной, уже разливало золотистое сияние по лесам, которые, то извиваясь длинной лентой, то сбиваясь отдельными массивами, оживляли однообразие равнины. Мы переезжали вброд речушки, и они, сверкая под солнечными лучами, терялись в темноте лесов, а петлявший вдали Сабалетас казался струей жидкого серебра, окаймленной синеватыми зарослями.

Мария опустила вуаль на лицо; сквозь колеблемый ветром небесно-голубой газ я видел порой устремленные на меня глаза, и перед ними меркла вся роскошь окружающей нас природы.

Проехав через равнину, мы углубились в густые леса. Долгое время ни я, ни Мария не произносили ни слова; только Фелипе болтал без умолку, расспрашивая маму обо всем, что встречалось по пути.

Мария, улучив минуту, когда мы оказались рядом, спросила:

– О чем ты задумался? Ты опять стал печален, как вчера вечером. Значит, эта неприятность и в самом деле очень серьезна?

– Я о ней и не думал, ты заставила меня забыть обо всем.

– А этот ущерб непоправим?

– Возможно, все уладится. Сейчас я думал о счастье Браулио.

– Только о его счастье?

– Мне легче представить себе счастье Браулио. С сегодняшнего дня он будет бесконечно счастлив. А я должен уехать, должен покинуть тебя на долгие годы.

Она слушала, не глядя на меня, а когда подняла наконец глаза, я увидел, что радостный блеск, озарявший их утром, не погас. Откинув вуаль, она снова спросила:

– Так ущерб не очень велик?

– А почему ты все твердишь о нем?

– Не догадываешься? Значит, только мне это пришло в голову? Ну что ж, тогда не буду посвящать тебя в свои мысли. Лучше уж сердись, видя, как я радуюсь после всего, что ты рассказал мне вчера.

– Тебя это известие обрадовало?

– Сначала огорчило, когда ты рассказывал, но потом…

– Что потом?

– Я стала думать по-другому.

– И вместо огорчения почувствовала радость?

– Не совсем так, но…

– Стала такой, как сегодня.

– Я ведь говорила. Я знала – тебе не понравится мое настроение, и я не хочу, чтобы ты считал меня дурочкой.

– Тебя? Неужели ты воображаешь, что это возможно?

– Почему же нет? Я, как всякая другая девушка, способна легкомысленно отнестись к серьезным вещам.

– Нет, ты не способна.

– Да, сеньор, да, по крайней мере, ты будешь так думать, пока я не оправдаюсь перед тобой. Но поговорим немного с мамой – боюсь, она будет недовольна, что ты слишком много болтаешь со мной, а я тем временем наберусь храбрости, чтобы рассказать тебе обо всем.

Так мы и сделали, но через четверть часа наши лошади уже опять шли рядом. Мы снова выехали в поле и увидели белеющую вдали колокольню церкви и красные черепичные кровли среди зеленых густых садов.

– Говори же, Мария, – сказал я.

– Вот видишь, ты сам хочешь, чтобы я оправдалась. А если оправдание окажется недостаточным? Лучше бы мне было скрыть свою радость, но раз ты сам не захотел научить меня притворяться…

– Как мог я учить тебя тому, чего сам не умею?

– Прекрасная у тебя память! Забыл уже, что ты говорил мне вечером? Вот я и воспользуюсь этим уроком.

– С сегодняшнего дня?

– В эту минуту – нет, – отвечала она, сама смеясь над своими попытками быть серьезной. – Послушай, я никак не могла не радоваться сегодня. Вчера вечером когда мы расстались, я подумала, что неприятность, которая постигла папу, может привести… Ох! Что бы он подумал обо мне, если бы узнал?…

– Объясни же, в чем дело, и я скажу тебе, что он подумает.

– Если потерянная сумма так велика, – решилась наконец Мария, расчесывая гриву лошади рукояткой хлыста, который я вернул ей, – ты будешь папе очень нужен… и он позволит тебе остаться и помогать ему.

– Да, да, – отвечал я, покоренный робостью и тревогой, светившимися в ее глазах во время этого признания: ведь она так боялась оказаться в чем-нибудь виноватой.

– Значит, это и вправду возможно?

– Я освобожу отца от обещания послать меня учиться в Европу, а сам пообещаю бороться вместе с ним до конца ради спасения его доброго имени. И он согласится, должен согласиться. Тогда мы с тобой не расстанемся никогда… никто не разлучит нас. И тогда мы скоро…

Не поднимая глаз, она наклонила голову в знак согласия, и румянец, который я разглядел сквозь развевающуюся по ветру вуаль, был румянцем стыдливого ангела. Когда мы приехали в селение, Браулио, радостно поздоровавшись с нами, сказал, что священник нас ждет. Мама с Марией переоделись, и мы отправились.

Старенький священник, завидев нас из своего домика, стоявшего рядом с церковью, вышел к нам навстречу и пригласил позавтракать с ним, но мы, принеся свои извинения, вежливо отказались.

Во время венчания лицо Браулио, хотя и необычно бледное, сияло счастьем. Трансито не поднимала глаз, и голос у нее дрожал, когда пришла ее очередь отвечать; Хосе, стоя рядом со священником, нетвердой рукой сжимал свечу, взгляд его все время переходил с лица священника на лицо дочери, и глаза, хотя не были печальны, еще хранили следы пролитых слез.

Когда священник благословил соединенные руки новобрачных, Трансито осмелилась взглянуть на мужа: взгляд ее светился любовью, преданностью и чистотой. То был обет, данный любимому человеку после обета, принесенного перед лицом бога.

Мы прослушали мессу. Когда все вышли на улицу, Браулио сказал, что пока будут седлать лошадей, они отправятся домой, а мы нагоним их дорогой.


Мы замедлили шаг коней, чтобы проехать немножко вместе с ними и подождать маму. Трансито, шагая рядом с Марией, снимала с ее подола соломинки, приставшие когда мы проезжали через жнивье. Она мало говорила, но ее прелестное лицо без слов выражало робкую признательность и счастье.