Еще детьми мы с Марией, бывало, в благодарность за любовь и доброту Фелисианы, ласкаясь, называли ее Най, но вскоре мы заметили, что звук этого имени вызывает в ней печаль. Однажды, сидя вечером у моей кроватки, она рассказала мне какую-то из своих фантастических сказок, а потом надолго умолкла, и мне показалось, что она плачет.

– О чем ты плачешь? – спросил я.

– Когда ты станешь мужчиной, – ласково и нежно проговорила она, – ты будешь много путешествовать и возьмешь с собой меня и Хуана Анхеля, правда?

– Да, да, – отвечал я с восторгом. – И мы поедем в страну, где живут прекрасные принцессы из твоих сказок… ты мне их покажешь… А как называется эта страна?

– Африка, – сказала Най.

Той ночью мне снились золотые дворцы и звуки волшебной музыки.

Глава XLIV

Уже стемнело, когда она испустила последний вздох

Священник причастил умирающую святых даров. Оставив у ее постели врача, я оседлал коня и поехал в селение подготовить все для похорон и отправить злосчастное письмо сеньору А.

Когда я вернулся, Фелисиана выглядела чуть-чуть бодрее, и у врача появилась легкая надежда. Фелисиана расспросила меня о каждом члене семьи и, назвав Марию, сказала:

– Увидеть бы мне ее перед смертью! Я попросила бы ее заботиться о моем сыне!..

И, как бы извиняясь передо мной за предпочтение, оказанное Марии, добавила:

– Если бы не эта девочка, что было бы с ним и со мной…

Ночь прошла для больной тяжело. На следующий день, в три часа, доктор вошел ко мне и сказал:

– Сегодня она умрет. Как звали ее мужа?

– Синар.

– Синар! Так вот в чем дело! Все время в бреду она произносила это имя.

Мне было не до того, чтобы рассказывать доктору трогательную историю Най, и я поспешил в ее комнату.

Доктор был прав: она умирала, и губы ее шептали все то же имя, которое ничего не означало ни для окружавших ее других служанок, ни даже для ее сына.

Я наклонился, чтобы она могла меня услышать.

– Най! Най!..

Она открыла уже угасающие глаза.

– Ты узнаешь меня?

Едва заметно она кивнула головой.

– Хочешь, я помолюсь за тебя?

Снова легкий кивок.

В пять часов я велел увести Хуана Анхеля от смертного одра матери. Ее некогда прекрасные глаза померкли и ввалились; нос заострился; изящно очерченные, хотя и толстоватые губы запеклись от жара; зубы утратили свой блеск. Слабеющими руками Най судорожно прижимала к груди распятие и тщетно пыталась повторить вслед за мной имя Иисуса, единственного, кто, как она верила, мог соединить ее с супругом.

Уже стемнело, когда она испустила последний вздох.

После того как служанки одели ее и, положив в гроб, накрыли белой плащаницей, гроб подняли на завешенный черным покровом стол с четырьмя горящими по углам свечами. Охрипший от рыданий Хуан Анхель, стоя у изголовья гроба, обливал слезами лоб матери.

Я велел старшему слуге привести на ночь всех других читать молитвы. Они пришли в печальном молчании; мужчины и дети расположились на галерее; женщины преклонили колени вокруг гроба; окна комнаты выходили на галерею, и все могли молиться вместе.

Когда молитвы были прочитаны, одна из служанок затянула первую строфу песни, полной скорбной печали, – душераздирающую жалобу молящегося раба. Остальные вторили хором, и звенящие нежные голоса женщин и детей сливались с низкими голосами мужчин.

Я запомнил несколько стихов этой песни:

В беспросветной одиночке

ни восхода, ни заката —

здесь темнеют за решеткой

только стены каземата.

И звенят здесь только цепи,

а прислушаюсь к затишью —

замурованный навечно,

даже ветра не услышу…

Не увижу скал родимых,

и леса отчизны милой,

шелестевшие над зыбкой,

не склонятся над могилой.[37]

Звучала скорбная песнь, при свете погребальных свечей сверкали слезы, струившиеся по лицам, и сам я не мог удержаться от слез.

Почти все слуги разошлись, несколько женщин остались молиться по очереди всю ночь, да двое мужчин сколачивали носилки, на которых гроб понесут в селение.

Стояла глубокая ночь, когда мне наконец удалось уложить измученного горем Хуана Анхеля. Я тоже прилег у себя в комнате, но голоса молившихся женщин и удары мачете, которыми рубили бамбук для носилок, будили меня, едва лишь я закрывал глаза.

В четыре часа Хуан Анхель еще спал. Восемь человек подняли носилки и отправились в путь, я пошел с ними. Управляющему, Ихинио, я наказал держать мальчика дома до моего возвращения, – мне хотелось избавить его от мучительного прощания с матерью.

Никто из провожающих Фелисиану не произносил ни слова. Попадавшиеся по дороге крестьяне, которые везли на рынок продукты, удивлялись этому, молчанию. По местному обычаю, сельские жители устраивают вместо ночного бдения отвратительные попойки в те ночи, когда родственники и соседи собираются в доме скорбящей семьи якобы для молитвы об усопшем.

Когда окончилась заупокойная служба, мы понесли гроб на кладбище. Могила была уже вырыта. У кладбищенских ворот нас нагнал Хуан Анхель – ускользнув из-под надзора Ихинио, он прибежал проводить мать.

Гроб поставили на краю ямы, но мальчик обхватил его руками и не давал опустить в землю. Пришлось мне вмешаться; обняв Хуана Анхеля и утирая ему слезы, я сказал:

– Твоей матери тут уже нет. Она теперь на небе, и бог не простит тебе твое отчаяние.

– Я остался один! Совсем один! – повторял бедняжка.

– Нет, нет, – уговаривал его я, – с тобой остался я, я очень люблю тебя и всегда буду любить. С тобой Мария, моя мама, Эмма… все мы постараемся заменить тебе твою мать.

Гроб был уже в могиле. Один из слуг бросил на него первую лопату земли. Хуан Анхель, вне себя, кинулся на слугу и вырвал из рук лопату; мы все в ужасе оцепенели.

В тот же день, около трех часов, установив крест на могиле Най, мы с ее сыном отправились обратно в горы.

Глава XLV

Каждая лилия, которая вырастет здесь, будет жестоким укором…

Прошло некоторое время, и печаль, угнетавшая сердца мамы, Эммы и Марии после смерти Фелисианы, качала смягчаться, хотя мы постоянно о ней вспоминали и говорили. Все мы старались утешить Хуана Анхеля своими заботами и любовью, ведь это было лучшее, что могли мы сделать для его матери. Отец объяснил мальчику, что он свободный человек, и хотя по закону должен оставаться до известного возраста под его опекой, может считать себя просто слугой в нашем доме. Негритенок уже прослышал о моем отъезде, он сказал, что больше всего хотел бы сопровождать меня, и отец пообещал исполнить его просьбу.

Несмотря на беседу накануне моей поездки в Санта-Р., отношения мои с Марией не изменились: призрак тайны по-прежнему овевал нашу любовь. Нам изредка удавалось погулять вдвоем в цветниках и в саду. Тогда, позабыв о предстоящей разлуке, Мария резвилась и бегала вокруг, собирая цветы в свой фартучек, а потом показывала их мне и заставляла выбирать самые красивые для моей комнаты; правда, иной раз она отнимала их, притворяясь, будто они нужны для украшения молельни. Я помогал ей поливать самые любимые ее растения, а она при этом подбирала повыше рукава, открывая свои прекрасные руки и не догадываясь, что я любуюсь ими. Мы усаживались на краю обрыва в зарослях жимолости, и следили за бурным течением реки, вьющейся по каменистому ложу в глубине зеленой долины. Мария любила показывать мне, как в облаках, озаренных отсветами заходящего солнца, возникают спящие львы, исполинские кони, развалины замков из яшмы и бирюзы, и с детским восторгом радовалась, придумывая эти чудеса.

Но если какая-нибудь мелочь напоминала нам о грозящей разлуке, Мария не отнимала у меня своей руки и, остановясь, искала затуманенным взором ответа в моих глазах.

Однажды вечером – этот счастливый вечер навеки сохранится в моей памяти – багряные отблески угасающего светила смешивались на нежно-сиреневом небе с бледными лучами восходящей луны, подобными свету лампы под алебастровым абажуром. Ветерок, играя, спускался с гор в долину; птицы торопились забиться в гнезда среди густой листвы. Мы медленно шли по саду, Мария держала мою руну в своих, а развевающиеся пряди ее волос то и дело нежно касались моего лба. Она склонилась головой ко мне на плечо, мы оба молчали. Вдруг в самом конце аллеи розовых кустов Мария остановилась и, взглянув на окно моей комнаты, сказала:

– Вот здесь это произошло, я была одета… ты помнишь?

– Всегда, Мария, всегда!.. – ответил я, покрывая поцелуями ее руки.

– Знаешь, в ту ночь я проснулась вся дрожа, я увидела во сне, что ты целуешь мне руки, как сейчас… Видишь этот недавно посаженный розовый кустик? Если ты меня забудешь, он не расцветет, а если будешь мне верея всегда, он подарит самые прекрасные розы, и я принесу их святой деве, ведь это она подаст мне знак, что ты по-прежнему меня любишь.

Я улыбнулся, тронутый такой нежностью и невинностью.

– Ты что же, не веришь в это? – серьезно спросила она.

– Думаю, он принесет слишком много роз даже для святой девы.

Мы подошли к моему окну. Тут Мария отняла у меня руку и, обвязав шаль вокруг пояса, нагнулась к протекавшему рядом ручейку. Набрав в пригоршни воды, она опустилась у моих ног на колени и полила из рук крохотный росток.

– Это побег горной лилии.

– И ты посадила ее здесь?

– Да, потому что…

– Знаю, знаю. Но я надеялся, что ты позабыла.

– Забыла? Как будто так легко забыть! – сказала она, не поднимаясь и не глядя на меня.

Ее распущенные волосы падали до самой земли, и несколько прядей, развеваясь на ветру, запутались в белых розах соседнего куста.

– А знаешь, почему ты нашла тогда здесь букет лилий?

– Еще бы не знать! Потому что кто-то подумал, будто я не хочу больше ставить ему цветы на стол.

– Посмотри на меня, Мария.

– Зачем? – спросила она, не отрывая глаз от ростка, словно внимательно изучала его.

– Каждая лилия, которая вырастет здесь, будет жестоким укором за один миг сомнения. Разве я знал, что достоин… Давай сажать лилии подальше от этого места.

Я встал рядом с ней на одно колено.

– Нет, сеньор, нет! – воскликнула она в тревоге и прикрыла росток обеими руками.

Я поднялся с земли и, скрестив руки, стал ждать, пока она делала или притворялась, будто делает свое дело. Мария украдкой взглянула на меня и, рассмеявшись наконец, подняла освещенное радостью лицо в награду за свою мнимую суровость.

– Так, значит, ты очень рассердился, да? Сейчас расскажу вам, сеньор, для чего мне нужны все лилии, которые даст этот росток.

Опершись на мою руку, она хотела встать, но снова упала на колени – ее не пускали волосы, запутавшиеся в розовом кусте; мы освободили их, и когда, поправляя при, ческу, она встряхнула головой, я заметил в ее глазах какое-то новое выражение. Взяв меня об руку, она сказала:

– Пойдем. Сейчас стемнеет.

– Так для чего же эти лилии? – спросил я, пока мы медленно поднимались к галерее.

– Для чего нужны розы с молодого куста, ты уже знаешь, да?

– Да.

– Так вот, и лилии почти для того же.

– Не понимаю.

– Ты хотел бы в каждом моем письме получать лепесток этой лилии?

– О да!

– Они будут заменять слова, которые не всегда можно написать, а порой и слишком трудно придумать, ведь ты так и не научил меня хорошо писать письма… А кроме того, Конечно…

– Что – конечно?

– Мы оба виноваты.

Она отвлеклась, стараясь растоптать своими изящно обутыми ножками сухие листья, занесенные ветром на аллею, потом тихо сказала:

– Я не хочу идти завтра в горы.

– Но Трансито может обидеться на тебя. Вот уже месяц, как она вышла замуж, а мы ни разу не были у нее. И почему ты не хочешь?

– Потому что… просто так. Скажи, что мы очень заняты подготовкой к твоему отъезду… или еще что-нибудь… Пусть она придет вместе с Лусией в воскресенье.

– Что ж, ладно. Постараюсь вернуться пораньше.

– Да, да. Только не нужно никакой охоты.

– А это уже новое условие. И Карлос будет смеяться, когда узнает, что ты мне его поставила.

– Кто же ему об этом скажет?

– Пожалуй, я сам.

– Зачем?

– Чтобы утешить его за неудачный выстрел по олененку.

– И впрямь. С ягуаром наверняка было бы иначе, Карлос бы его просто испугался.

– Ты ведь не знаешь – в ружье Карлоса, когда он стрелял, был патрон без пули. Браулио выбросил ее.

– А почему это Браулио вздумалось?

– Чтобы расквитаться. Карлос и сеньор де М. посмеялись в тот день над собаками Хосе.

– Браулио плохо поступил, правда? Но зато олененок остался жив. Видел бы ты, как он мне радуется. Я даже Майо заставила полюбить его, они теперь часто спят рядышком. Он такой прелестный! Как о нем плачет, наверно, его мать!

– Ну что ж, выпусти его тогда, пусть уходит.