– Посмотри на меня, – сказал я.

В ее взгляде таилась томная печаль, так красившая ее в бессонные ночи, проведенные у изголовья больного отца.

– Хуан не обманул меня, – продолжал я.

– Что он тебе сказал?

– Что ты была сегодня дурочка… Не зови его… Что плакала и он не мог тебя утешить – это правда?

– Да. Когда вы с папой сегодня утром оседлали коней, мне на минуту показалось, что ты больше не вернешься, что меня обманывают. Я побежала к тебе в комнату и поняла, что это не так: там были вещи, которые ты не мог оставить. Но когда ты скрылся в низине, стало так тихо и печально, что меня охватил еще больший: страх, чем всегда, перед этим близким и неизбежным пнем… Что я буду делать? Скажи, скажи мне, как вытерпеть эти годы? Ведь ты не будешь видеть всего этого. Ты будешь учиться, узнаешь новые страны, о многом позабудешь. А я ни о чем не смогу забыть… ты оставляешь меня здесь одну, и я умру, вспоминая и ожидая тебя. Она положила мне на плечо руку и опустила на нее голову.

– Не говори так, Мария, – сказал я сдавленным голосом, гладя дрожащей рукой ее бледный лоб. – Не говори так, ты лишаешь меня последних остатков мужества.

– У тебя еще сохранилось мужество, а я уже совсем его утратила. Я могла смиряться, – продолжала она, закрыв платком лицо, – мне удавалось подавлять снедающую меня тоску и тревогу, потому что рядом с тобой даже мука превращается в счастье… Но ты унесешь это счастье с собой, а я останусь одна… и прошлое больше никогда не вернется… Ах! Зачем, зачем ты приехал?

Последние слова потрясли меня. Опустив голову на руки, я боялся нарушить молчание, подавленный ее скорбью.

– Эфраин, – мягко сказала она наконец, – смотри, я уже не плачу.

– Мария, – отвечал я, подняв голову, и на моем лице, очевидно, появилось необычное и торжественное выражение, потому что она устремила на меня пристальный, напряженный взгляд, – жалуйся не мне на то, что я вернулся. Жалуйся тому, кто сделал тебя подругой моего детства; тому, кто повелел мне любить тебя так, как я люблю; вини его в том, что ты такая, какая есть… жалуйся богу. Просил ли я у тебя, дала ли ты мне что-нибудь, чего нельзя было просить или дать перед его лицом?

– Нет, о нет! Почему ты об этом спрашиваешь?… Я тебя не обвиняю, разве могу я обвинять тебя?… Я уже не жалуюсь.

– И никогда больше жаловаться не будешь?

– Нет, нет… Что я сказала? Я просто глупая и сама не знаю, что говорю. Взгляни на меня, – продолжала она беря меня за руку, – не сердись на этот вздор. Я найду в себе мужество… обещаю тебе. Я ни. на что не жалуюсь.

Она снова склонила голову мне на плечо и добавила:

– Никогда я больше не буду так говорить… Никогда не буду огорчать тебя.

Я вытер ей последние слезинки, и впервые мои губы прикоснулись к обрамлявшим ее лоб волнистым волосам, тяжелые, темные косы лежали у меня на коленях. Она подняла руки, как бы защищая лоб от поцелуя, но напрасно, – на это я все равно не решился бы.

Глава LI

Она разрыдалась…

Двадцать восьмого января, за два дня до назначенного срока, я спозаранку отправился в горы. Хосе и девочки прислали за мной Браулио, они хотели принять меня на прощание у себя дома. Всю дорогу горец не нарушал моего молчания. Когда мы пришли, Трансито и Лусия доили корову Бабочку во дворике хижины Браулио. При виде меня они вскочили и с обычной приветливостью и радушием стали приглашать в дом.

– Нет, нет, раньше подоим коровку, – сказал я, пристраивая ружье у частокола. – Но только мы вдвоем с Лусией, тогда она каждое утро будет вспоминать обо мне.

Я взял тыквенный подойник, в котором уже пенилось белоснежное молоко, поставил его под вымя Бабочки и, как ни смущалась Лусия, уговорил ее приняться за дойку. Пока она трудилась, я сказал, глядя на нее из-под брюха коровы:

– А Хосе не обижен племянниками, я знаю, у Браулио есть брат, парень покрасивей его самого, и он любил тебя, еще когда ты была совсем маленькая…

– Как еще кое-кто кое-кого, – прервала она меня…

– Да, точно так же. Вот я и хочу сказать сеньоре Луисе, пусть потолкует с мужем, пора племянничку помогать им. И тогда уж к моему приезду ты не будешь так краснеть от каждого слова.

– Э-е… – протянула она, перестав доить.

– Что же ты не кончаешь дойку?

– Ну, как я могу доить, если вы такой насмешник?… Да больше и нет ничего.

– А вот два полных соска. Ты их не выдоила.

– Эти нельзя. Эти для теленка.

– Так, значит, я скажу Луисе?

Девушка прикусила полную нижнюю губку, что на ее языке означало: «Почему бы и нет?», а на моем: «Делайте что хотите».

Телок дождаться не мог, чтобы с него сняли стягивающий морду ремень, другим концом этого ремня он был привязан к передней ноге коровы; едва Лусия освободила его, он бросился к вымени.

– Этого тебе и нужно было, жадина противный!.. – сказала Лусия.

Она пошла к дому, неся на голове подойник и исподтишка лукаво на меня поглядывая.

Я согнал с берега ручья гусей, дремавших на травке, и стал умываться, беседуя с Трансито и Браулио, а они держали одежду для верховой езды, которую я с себя сбросил.

– Лусия! – крикнула Трансито. – Принеси вышитое полотенце из сундучка.

– И не думай, не придет она сейчас, – подмигнул я своей названой дочке и рассказал обоим, о чем беседовали мы с Лусией.

Они от души веселились, но тут, против наших ожиданий, прибежала Лусия и, сразу догадавшись, о чем шла речь и чему мы смеялись, отвернулась и, не глядя на меня, протянула полотенце.

– Поди лучше присмотри за своим кофе, – сказала она Трансито, – а то еще сгорит. Нечего стоять тут и зубоскалить.

– Уже готово? – спросила Трансито.

– У-у, давно уже!

– Что это вы там делаете с кофе? – спросил я.

– Я попросила сеньориту, когда последний раз была у вас, научить меня готовить кофе, а то, сдается мне, вам не очень нравится гамуса;[40] вот мы и торопились надоить молока к вашему приезду, – ответила Лусия, вешая полотенце на лист папоротника, живописно раскинувшего свою сень в самой середине патио.

В доме все дышало сельской Простотой, опрятностью в порядком; аромат кедра исходил от деревянной мебели; под навесом цвели в горшках гвоздики и нарциссы, которыми сеньора Луиса украсила хижину дочери. На подставках стояли оленьи рога, высушенные оленьи ножки служили крючками в столовой и спальне.

Гордясь и робея, Трансито поднесла мне чашку кофе с молоком – ее первый опыт после обучения у Марии, но опыт весьма удачный: едва я пригубил кофе, как понял, что он может соперничать с тем, что столь искусно готовил Хуан Анхель.

Мы с Браулио пошли пригласить Хосе и сеньору Луису на общий завтрак. Старик укладывал в мешки овощи, которые собрался отвезти завтра на рынок, а жена допекала хлебцы из юкки, приготовленные к завтраку. Выпечка удалась, пышные хлебцы с золотистой корочкой распространяли соблазнительное благоухание.

Завтракали мы в кухне. Трансито ловко и весело исполняла роль хозяйки дома. Лусия бросала мне грозный взгляд всякий раз, как я указывал ей глазами на отца. Славные крестьяне со свойственной им врожденной деликатностью избегали всякого намека на предстоящий мне отъезд, как бы не желая омрачать последние проведенные вместе часы.

Было уже одиннадцать. Хосе, Браулио и я обошли посадки молодых бананов, выкорчеванные участки и зреющее маисовое поло. Потом все снова собрались в маленькой столовой дома Браулио. Мужчины, усевшись на табуретках вокруг большой рыболовной сети; принялись подвешивать к ней грузила, а сеньора Луиса с девочками чистила маис для помола. И хозяева и я чувствовали, что близится печальный час прощания. Все молчали. Наверное, их огорчало выражение моего лица, и они старались не смотреть на меня. Наконец, решившись, я посмотрел на часы и встал. Взяв ружье со всем снаряжением, я повесил его на крючок в столовой и сказал Браулио:

– Вспоминай меня после каждого удачного выстрела.

Горец не нашел слов, чтобы выразить свою благодарность.

Сеньора Луиса продолжала чистить початки, не скрывая слез. Трансито и Лусия уткнулись носом в стенку, встав по обе стороны двери. Браулио был бледен. Хосе притворялся, будто ищет что-то в ящике с инструментами.

– Ладно, сеньора Луиса, – сказал я, наклоняясь, чтобы поцеловать ее, – молитесь за меня почаще.

Она разрыдалась, ничего не ответив.

Встав в проеме двери, я прижал к груди головы обеих девушек, они плакали, а мои слезы скользили по их волосам. Когда я оторвался от них и повернулся к Браулио и Хосе, обоих уже не было в комнате: они поджидали меня на галерее.

– Завтра я приду, – сказал Хосе, протягивая руку.

Оба мы отлично знали, что прийти он не может. Когда Браулио выпустил меня из объятий, Хосе сжал меня в своих и, утирая слезы рукавом рубахи, пошел по дороге к вырубке, а я вместе с Майо поспешил в обратном направлении, махнув рукой Браулио, чтобы не провожал.

Глава LII

Завтра!.. Уже завтра!

Медленно спускался я в глубь ущелья. Только шум реки да отдаленные крики диких уток нарушали безмолвие сельвы. Сердце мое прощалось с каждым уголком, с каждым деревом у тропы, с каждым бегущим наперерез ручейком.

Присев на берегу реки, я смотрел, как несет она у моих ног свои воды, думал о славных людях, которые пролили обо мне сейчас столько слез, и сам ронял слезы в быстрые волны, убегавшие от меня вдаль, как счастливые дни последних месяцев.

Через полчаса я был уже дома и вошел в рукодельную к маме, где сидела с ней только Эмма. Даже в те дни, когда детство наше уже далеко, мать не оставляет нас своей нежностью: она больше не целует нас, наш, быть может, прежде времени увядший лоб не склоняется к ее коленям, она не убаюкивает нас своей песней, но душа наша всегда чувствует ее любовь.

Я провел у мамы больше часа и наконец, удивленный отсутствием Маржи, спросил о ней.

– Мы вместе были в молельне, – ответила Эмма. – Ей теперь хочется, чтобы мы молились почаще. Потом она пошла в буфетную, – вероятно, не знает, что ты вернулся.

Никогда еще не случалось, чтобы я приходил домой, а Мария не появлялась через несколько минут. Я испугался, не впала ли она опять в то глубокое уныние, что и меня лишало всяких сил: я видел, как боролась она с ним всю последнюю неделю.

Целый час я просидел у себя в комнате, но вот в дверь постучался Хуан и позвал меня обедать. Я вышел на галерею и увидел Марию у решетки окна рукодельной.

– А мама вовсе и не звала тебя обедать, – со смехом заявил малыш.

– Кто же это научил тебя говорить неправду? – строго сказал я. – Мария рассердится на тебя.

– Да она сама мне велела, – отвечал Хуан, показывая на нее.

Я обернулся к Марии, желая проверить, так ли это, но она сама себя выдала своей улыбкой. В ее блестящих глазах сияла спокойная радость, утраченная было за время волнений нашей любви, на щеках играл яркий румянец, так красивший ее в дни детских игр. Длинные косы, падая вдоль пышного белого платья, колыхались при каждом движении ее гибкого стана или резвых ножек, расправлявших ковер.

– Что это ты грустишь взаперти? – спросила она. – А я сегодня веселая.

– Да, кажется, – отвечал я и как бы затем, чтобы получше рассмотреть ее, подошел вплотную к разделявшей нас решетке.

Мария опустила глаза, делая вид, будто перевязывает наново широкие завязки своего фартучка из голубой тафты; скрестив за спиной руки и опершись о створку окна, она спросила:

– Разве не правда?

– Сомневаюсь, ведь сейчас ты обманула меня…

– Какой это обман! А по-твоему, хорошо сидеть взаперти до самого вечера?

– Вот как расхрабрилась! А по-твоему, хорошо прятаться целых два часа после моего возвращения?

– Кто же мог подумать, что ты вернешься в двенадцать? И потом, я была очень занята. Но я видела, как ты спускался с гор. Если не веришь, могу сказать, что ты был без ружья, а Майо бежал далеко позади.

– Так, значит, ты была очень занята? Что же ты делала?

– Мало ли что: и хорошее и плохое.

– Например?

– Я много молилась.

– Да, Эмма уже сказала мне, что ты поминутно водишь ее с собой в молельню.

– А потому что всегда, когда я рассказываю святой деве о своей печали, она меня слышит.

– Почему ты так думаешь?

– Знаешь, после молитвы мне становится легче и не так страшно думать о твоем отъезде. Ты возьмешь с собой изображение скорбящей богоматери?

– Да.

– Пойдем вечером вместе с нами в молельню, сам увидишь, что все это правда.

– А что же еще ты делала?

– Плохое?

– Да, плохое.

– Если будешь сегодня вечером молиться вместе со мной, расскажу.

– Ладно.

– Только не говори маме, а то она рассердится.

– Обещаю, не скажу.

– Я гладила.

– Ты?

– Да, я.

– Как же ты это делала?

– Тайком от мамы.

– Хорошо же ты поступаешь, скрываясь от нее.