В двенадцать часов явился на зов наш старенький приходский священник.

Перед кроватью Марии, на столике, среди самых красивых садовых цветов поставили распятие из молельни и зажгли перед ним две освященные свечи. Преклонив колени перед скромным благоухающим алтарем, священник долго молился. Поднявшись, он вручил одну свечу отцу, другую – доктору и вместе с ними подошел к умирающей. Мама, сестры, Луиса с дочерьми и несколько служанок на коленях ожидали свершения обряда. Священнослужитель, склонившись к Марии, произнес:

– Дочь моя, бог идет к тебе, хочешь ли принять его?

Она лежала молча и неподвижно, словно объятая глубоким сном. Священник вопросительно взглянул на Майна, тот понял и, проверив пульс Марии, прошептал:

– Еще несколько часов.

Священник благословил и причастил ее. Рыдания мамы, моих сестер и дочерей Хосе сливались с молитвой.

Через час к кровати подошел Хуан, он тянулся на цыпочках, пытаясь увидеть Марию, и с плачем просил, чтобы его подняли повыше. Мама взяла его на руки и посадила на кровать.

– Она спит, да? – спросил мальчик и, положив голову на подушку рядом с Марией, обхватил ручонками ее косу, как делал всегда перед сном.

Отец прервал эту тягостную сцену, видя, что мама теряет последние силы и все остальные подавлены горем. В пять вечера Майн, который сидел у изголовья Марии, не отнимая руки от ее пульса, встал, и по его затуманенному слезами взгляду отец понял, что все кончено. Услыхав рыдания отца, мама и Эмма бросились к постели Марии. Она, казалось, уснула, но уснула навеки… умерла! И губы мои не почувствовали ее последнего вздоха, до меня не донеслись слова прощания, слезы, пролитые потом над ее могилой, не упали на ее лоб!

Когда мама поняла, что Мария мертва, увидела это безжизненное тело, освещенное льющимися в открытое окно лучами предвечернего солнца, она, рыдая, прижалась губами к холодной, бесчувственной руке и охрипшим от слез голосом воскликнула:

– Мария!.. Дочь моя! Зачем ты оставила нас?… Ах, никогда больше ты не услышишь меня!.. Что скажу я своему сыну, когда он спросит о тебе? Что буду делать, боже мой!.. Умерла! Умерла без единой жалобы!

Мария, одетая в белый атлас, лежала в гробу на завешенном черным покрывалом столе посреди молельни, и лицо ее выражало бесконечную покорность судьбе. Свет свечей озарял гладкий лоб, бросал на щеки тень от длинных ресниц; бледные, оледеневшие губы словно хотели улыбнуться; чудилось, будто она еще дышит. На плечах темнели косы, прикрытые белым шарфом; в сложенных на груди руках лежало распятие.

Такой увидела ее Эмма в три часа ночи, когда пришла выполнить страшное завещание Марии.

Священник молился, стоя на– коленях у изножья гроба. Ночной ветерок, неся с собой аромат роз и апельсиновых цветов, колебал пламя догорающих свечей.

– Едва я срезала первую косу, – рассказывала Эмма, – мне показалось, Мария вот-вот ласково посмотрит на меня, как, бывало, смотрела, опустив голову ко мне на колени, пока я расчесывала ей волосы. Я положила косы перед изображением святой девы и последний раз поцедовала Марию в щеки. Когда через два часа я пришла в себя… ее уже там не было!..

Браулио, Хосе и четверо пеонов отнесли гроб в селение, пересекая те же равнины, отдыхая в тех же рощах где сияющим утром проезжала вместе со мной любимая и любящая Мария в день свадьбы Трансито. Отец и священник следовали за скромной процессией, увы, такой же скромной и безмолвной, как проводы Най!

Отец вернулся к полудню медленным шагом и в одиночестве. Когда он спешился, ему не удалось сдержать душившие его рыдания. В гостиной, сидя между мамой и Эммой, окруженный младшими детьми, напрасно ожидавшими от него ласки, он дал волю своему горю. Пришлось маме утешать его и призывать к покорности, которой она не могла найти в собственном сердце.

– Я, – говорил он, – я задумал этот несчастный отъезд, я убил ее! Если бы Саломон потребовал от меня ответа за свою дочь, что мог бы я сказать?… А Эфраин… Эфраин!.. Ах! Зачем я вызвал его? Так-то я выполнил свое обещание!

Тем же вечером все покинули горную усадьбу и, переночевав на ферме, утром отправились в город.

Браулио и Трансито остались присматривать за домом во время отсутствия семьи.

Глава LXIII

Здесь должна была ждать меня ее душа…

Десятого сентября, два месяца спустя после смерти Марии, я услышал от Эммы конец скорбного рассказа, который она так долго оттягивала. Был поздний вечер, на коленях у меня дремал Хуан, – этот обычай он завел после моего приезда, быть может, чувствуя, как хочу я хоть немного вернуть ему материнскую заботу и любовь Марии.

Эмма дала мне ключ от шкафа в горной усадьбе, где хранились платья Марии и все, что завещала она сохранить для меня.

На следующий же день с восходом солнца я отправился в Санта-Р. Там уже две недели жил отец, после того как подготовил все необходимое для моего возвращения в Европу, назначенного на восемнадцатое число.

Двенадцатого в четыре часа дня я простился с отцом, уверив его, что хочу переночевать в имении у Каряоса, с тем чтобы утром попасть пораньше в Кали. Когда я обнял отца, он передал мне из рук в руки запечатанный пакет и сказал:

– Это в Кингстоун: тут последняя воля Саломона и приданое его дочери. Если из любви к тебе, – добавил он дрожащим от волнения голосом, – я разлучил тебя с ней и, быть может, ускорил ее смерть… ты найдешь в себе силы простить меня… Кто еще может сделать это, если не ты?

Глубоко растроганный, я ответил отцу на его нежную, смиренную просьбу о прощении, и он снова сжал меня в объятиях. До сих пор звучат в моих ушах его прощальные слова!

Переправившись вброд через Амайме, я выехал на равнину, подождал там Хуана Анхеля и велел ему идти по дороге в горы. Он взглянул на меня, словно испугавшись полученного приказа, однако, увидев, что я свернул направо, побежал следом как мог быстрее, но все равно вскоре остался далеко позади.

До меня уже доносился рокот бурливого Сабалетаса, вдали можно было разглядеть кроны прибрежных ив. Я остановился на вершине холма. Два года назад, в такой же вечер – тогда ласково улыбавшийся моему счастью, ныне равнодушный к моему горю – я смотрел отсюда на свет в окнах родного дома, где меня так нетерпеливо ожидали. Там была Мария… Теперь дом заперт, вокруг – безлюдно и тишина… Тогда любовь только зарождалась, теперь у любви отняты все надежды. Неподалеку от уже зарастающей травами тропы я увидел широкий камень, на котором мы столько раз сидели и читали в те счастливые дни. А вот и сад – свидетель моей любви: дрозды и голуби, тихо жалуясь, копошились в кронах апельсиновых деревьев; ветер гнал сухие листья по каменным плитам лестницы.

Я соскочил с коня и, предоставив ему полную свободу, не в силах позвать кого-нибудь, опустился на ступени, где столько раз стояла она, нежным голосом и любящим взглядом посылая мне прощальный привет.

Долгое время спустя, уже почти в темноте, рядом со мной послышались шаги. Это была старая служанка: увидев возле конюшни оседланную лошадь, она пришла посмотреть, кто же это приехал. Следом за ней с трудом плелся Майо. При виде друга моего детства, веселого товарища счастливых дней, я не мог сдержать стона. Майо тянулся ко мне в ожидании ласки, лизал мои сапоги, а потом, прижавшись к моим ногам, жалобно завыл.

Служанка принесла ключи от дома и объяснила, что Браулио и Трансито сейчас в горах. Я вошел в гостиную ничего не различая затуманенным взором, и упал на диван, где мы, бывало, сидели вместе, где я впервые сказал ей о своей любви.

Когда я поднял голову, вокруг стояла глубокая тьма. Я открыл дверь в мамину комнату, шпоры мои зловеще звякали в холодном, овеянном могильным запахом доме. Непонятная сила толкнула меня в молельню. Я вымолю ее у бога… Нет, даже он бессилен вернуть ее на землю! Пойду туда, где я держал ее в объятиях, где мои губы впервые коснулись ее лба… Но тут взошла луна, и луч ее, проникнув сквозь приспущенные жалюзи, показал мне единственное, что мог я найти: погребальное покрывало, свисающее со стола, на котором стоял ее гроб, огарки свечей, озарявших ее мертвое лицо… Глухое молчание было ответом на мой стон, немая вечность выросла перед моим отчаянием!

Я увидел свет в маминой комнате: это Хуан Анхель поставил на стол свечу. Я взял ее, махнул рукой, чтобы мальчик оставил меня одного, и пошел в спальню Марии. Там еще чувствовался слабый запах ее духов… Здесь должна была ждать меня ее душа, оберегая прощальные залоги любви. Распятие стояло на столе, у его подножия – увядшие цветы; кровать, на которой она умерла, была не покрыта; рюмки хранили следы последних принятых ею лекарств. Я открыл шкаф: все ароматы дней нашей любви хлынули на меня. Мои руки и губы касались знакомых платьев. Я выдвинул ящик, о котором говорила Эмма. Драгоценная шкатулка была там. Крик вырвался из моей груди, в глазах потемнело, когда я сжал в руках ее косы, которые, казалось, чувствовали мои поцелуи.

Прошел час… О, боже! Ты знаешь, я метался по саду, призывая ее, я умолял деревья, которые когда-то осеняли нас своей тенью, заклинал окружавшее меня пустынное безмолвие, но только эхо повторяло в ответ ее имя. На краю обрыва, поросшего розовыми кустами, над мрачной глубиной, где лишь белел туман и бурлила река, страшная мысль внезапно остановила мои слезы и ледяным дыханием коснулась моего лба…

И тут рядом со мной, в розовых кустах, чей-то голос произнес мое имя – то была Трансито. Когда она подошла ко мне, мое лицо, вероятно, испугало ее: она застыла от ужаса. Услыхав мой резкий ответ на мольбы уйти отсюда, она поняла, как мало ценил я в эти минуты свою жизнь. Бедная женщина молча разрыдалась, но, пересилив себя, пролепетала скорбным голосом верной служанки:

– Вы даже не хотите видеть Браулио и моего сыночка?

– Не плачь, Трансито, прости меня, – сказал я. – Где они?

Она сжала мою руку и, не утирая слез, повела на галерею, где ждал меня ее муж. Мы с Браулио обнялись, а Трансито положила ко мне на колени прелестного полугодовалого малыша и, присев у моих ног, с улыбкой смотрела, как ласкаю я дитя ее бесхитростной любви.

Глава LXIV

Ветвистые апельсиновые деревья, гибкие зеленые ивы…

Незабвенная последняя ночь, проведенная в отчем доме, где протекли годы моего детства и счастливые дни юности! Птица, унесенная ураганом в выжженную зноем пампу, тщетно пытается повернуть обратно к тенистым родным лесам и с уже сломанными перьями возвращается туда после бури в напрасных поисках гнезда, разметанного вокруг разбитого молнией дерева. Так и моя скорбящая душа бродит теперь в сновидениях вокруг былого очага моей семьи. Ветвистые апельсиновые деревья, гибкие зеленые ивы, что росли вместе со мной, как постарели вы! Розы и лилии Марии, кто любуется вами, если вы еще живы? Не вдыхать мне больше благоухания цветущего сада! Не слышать шелеста ветра, журчания реки!..

Полночь застала меня без сна в моей комнате. Все там осталось таким же, как в день отъезда, только видно было, что руки Марии украсили комнату к моему возвращению: увядшие, изъеденные насекомыми, стояли в вазе последние сорванные для меня лилии. Сев за стол, я открыл пакет с письмами, которые вернулись ко мне после ее смерти. Я смотрел на строки, размытые моими слезами, написанные, когда я и думать не мог, что они будут последними обращенными к ней словами; я расправлял и читал один за другим листки, смятые, когда она прятала их у себя на груди, и, отыскивая в письмах Марии ответ на каждое из написанных мною, составлял этот диалог бессмертной любви, продиктованный надеждой и прерванный смертью.

Сжимая в руках косы Марии, я прилег на диван, на котором Эмма выслушала ее последние заветы; часы пробили два. Так же отмеряли время эти старые часы в тягостную ночь накануне моего отъезда; теперь они меряют время последней ночи в родном доме.

Я задремал. Мне снилось, что Мария стала моей, женой: этот упоительный бред и сейчас – единственная услада моей души. На Марии было воздушное белое платье и голубой фартучек, голубой, словно клочок летнего неба; как часто собирали мы в этот фартучек сорванные цветы, как мило и небрежно повязывала она его вокруг гибкой талии; теперь в нем лежали ее волосы… Осторожно, стараясь не шуршать платьем, она приоткрыла мою дверь, опустилась на ковер у дивана и, посмотрев на меня с полуулыбкой, словно сомневаясь, не притворяюсь ли я спящим, тихонько коснулась моего лба нежными, как лепесток лилии, губами. Убедившись, что я не обманываю ее, она помедлила, и я почувствовал тепло и аромат ее дыхания; но напрасно я ждал, что она прижмется губами к моим губам: она присела на ковер и принялась читать разбросанные на нем листки, касаясь щекой моей руки, свесившейся с дивана; почувствовав ласку этой руки, она подняла на меня полный любви взгляд и улыбнулась так, как могла улыбаться только она; я прижал к груди ее голову; она пыталась заглянуть мне в глаза, а я, уткнувшись лбом в ее косы, с наслаждением вдыхал аромат альбааки.