Раз она приняла это так мучительно, то, значит, любит. Конечно, ей трудно отрешиться от взглядов своей среды. Это все так естественно и понятно. Она немного нетерпелива, как ребенок. Но когда она, придя окончательно в себя, взвесит все происшедшее, то ее чувство примет новую форму.

Устраиваются же другие люди иначе.

И он начал строить планы совместной жизни с Лидией. Они могли бы уехать в какой-нибудь другой город. Он бы устроил себе перевод.

Так сидел он, лихорадочно куря и мечтая, пока не надвинулись сумерки.

Петр Васильевич несколько раз входил и выходил. Дурнев спрашивал его взглядом, и тот отвечал:

— Спит.

Несколько раз Петр Васильевич точно хотел о чем-то заговорить, но не решался. Наконец, он присел и, потирая коленки и покачиваясь, сказал:

— Конечно, может быть, оно с новейшей точки зрения так и нужно, но, простите, мой дорогой, вы поступили сегодня… я даже не ожидал этого от вас…

И он разразился едкими упреками.

— Чего вы хотели этим достигнуть? Простите мне, старому дураку, но говорить молодой девушке такие пошлости… Этого я не понимаю. Я согласен, что все это для вас крайне неприятно… Наш закон ставит беспощадные требования, но ведь дело ваше личное. Согласитесь. Вы были когда-то счастливы… Ну, и расплачивайтесь за это сами. Я согласен, что ваша жизнь оказалась разбитою. Но зачем об этом всем знать молодой девушке, этого я, простите, не понимаю.

— Потому что это гадко, — сказал Иван Андреевич, раздражаясь. — Я бы скорее отказался от мысли жениться на Лидии Петровне, чем проделать всю эту гнусность.

Наступило напряженное молчание.

— Простите, мне показалось, я ослышался.

Петр Васильевич качнулся и вкрадчиво потер колени.

— Мне показалось, вы как будто изволили выразить ту мысль, что считаете для себя обременительным продолжать начатые хлопоты о разводе. Вероятно, я ослышался или что-нибудь не так понял?

— Да, я чувствую, что не могу проделать того ряда гнусностей, которых требует от меня закон, — отчетливо сказал Иван Андреевич.

— Другими словами, вы берете ваше слово назад?

— Не назад, но я не могу по соображениям морального характера подчиниться требованиям закона.

— Это одно и то же-с, — сказал Петр Васильевич, сделавшись вдруг неподвижным.

Дурнев опять почувствовал прилив злобы, но, боясь выйти из границ, сдержанно сказал:

— Очевидно, мы не понимаем друг друга.

Его удивляло, как Петр Васильевич не хочет войти по-человечески в его положение.

— Да-с, по всей вероятности. А потому я хотел бы знать, что вы намерены теперь предпринять?

Иван Андреевич с удивлением посмотрел на него.

— А что я могу сейчас предпринять? Мне кажется, все зависит от Лидии Петровны.

— Я вас не понимаю, — сказал Петр Васильевич. — Раз вы берете слово назад, что может сказать Лида?

— То, что ей подскажет ее сердце.

— Извините, я все же не понимаю. И, кроме того, позвольте вам сказать, что это — мальчишество. Все, что вы говорите сегодня и делаете, есть одно неизвинительное и непонятное мне мальчишество. Я бы даже мог оскорбиться, и если я этого не делаю, то лишь потому, что всегда был о вас лучшего мнения. Что же вы, мой дорогой, думаете, что вот вы берете ваше слово назад, а двери моего дома будут для вас по-прежнему, например, открыты?

Он задохнулся и тяжело перевел дыхание.

Иван Андреевич понял его не сразу. Потом краска медленно и трудно залила ему лицо. Конечно, Петр Васильевич стоял на своей точке зрения и сойти с нее не мог.

В сущности, какое ему было дело до внутренних переживаний Ивана Андреевича? Ведь даже Лида и та не пожелала войти в его положение.

Дурнев почувствовал злобу, холодную, мстительную, но некоторое время молчал, сдерживаясь. Ему хотелось, чтобы Петр Васильевич высказался до конца.

— Вы рассуждаете так, как только может рассуждать мальчик. Как это ни тяжело, я буду вынужден попросить вас… Нехорошо, Иван Андреевич. Мы всегда принимали вас как своего. Нехорошо.

Он встал и отошел к окну. Руки он заложил за спину и нервно перебирал пальцами. Лица его Иван Андреевич не видел.

— Господи, за что такая обида?

Ивану Андреевичу показалось, что старик всхлипнул.

И это только оттого, что он захотел быть искренним, честным и поступить, как порядочный человек.

— Да, я вижу, что мы не понимаем и никогда не поймем друг друга, — сказал он, испытывая дрожь в руках. Виски его пульсировали от тяжело прилившейся крови. — Мне, действительно, лучше сейчас уйти.

Петр Васильевич быстро обернулся от окна.

— Так что же, милостивый государь, вы, значит, намерены предложить моей дочери гражданский брак? Я прошу вас высказаться начистоту. Довольно этих уверток и пряток. Я желаю знать, желаете вы честной девушке предложить вашу руку или нет?

— Наши понятия о честности, как видно, сильно разошлись, — сказал Иван Андреевич, чувствуя, что сейчас произойдет что-то непоправимое, но не имея сил удержаться.

— Что-с?

— Вы считаете честным, чтобы я отправился к проституткам и купил у одной из них право на развратную сцену, — сказал Иван Андреевич тихим, дрожащим голосом, в котором чувствовал сам в первый раз за весь сегодняшний день присутствие настоящей искренности и правды. — И еще вы считаете честным, чтобы я после этого пришел и обнимал вашу дочь. А я считаю гораздо более честным сказать вашей дочери, что предлагаю ей быть просто моей невенчанною подругою, если она, действительно, меня любит и не в силах меня потерять.

Говоря это, он чувствовал, как все раздражение, растерянность за все последние дни, нерешимость и неуверенность его постепенно покидают и на место них вырастает большая и честная решимость. И по мере того, как он говорил, он видел, как что-то поднималось в Петре Васильевиче злобное, плоское и непримиримое.

Когда он кончил, Петр Васильевич затопал короткими, толстыми ногами и, подняв крепко сжатые кулаки над головой, крикнул:

— Подите вон! Достаточно-с.

Иван Андреевич очень плохо помнил, что вслед за тем произошло. Он помнил только, как одевался один в пустынной передней и никто не вышел его проводить, даже прислуга.

— Как гадко! — сказал он вслух.

Но как ни странно, он не чувствовал себя особенно огорченным. Скорее ему было даже весело.

Хотя вечер еще не наступил, но уже всюду были зажжены огни. Большой лиловый электрический фонарь мучительно боролся с сумерками над подъездом ресторана «Версаль». С тех пор, как Иван Андреевич начал чаще бывать у Лиды, он перестал быть завсегдатаем ресторана, но сейчас его потянуло туда.

И, вообще, у него было такое чувство, точно он от чего-то освободился, и даже самые улицы города казались поэтому новыми. Он замедлил шаг и, прогуливаясь, пошел, пересекая наискось улицу, на огонь ресторана.

Что же, он поступил честно. Он не виноват ни в чем. Он не виноват в том, что любил Серафиму Викторовну и женился на ней. Он искренне хотел хорошей семейной жизни, но у нее оказался тяжелый характер.

Иван Андреевич представил себе последние дни совместной жизни с Серафимой, когда по совершенно непонятным поводам почти постоянно у них происходили мучительные размолвки, после которых наступало неизбежное фальшивое молчание. Возможно, что была права в таких случаях она, а возможно, что и он. Возможно также, что она вообще была даже лучше его и жестоко ошиблась, выйдя за него замуж. Она вечно куда-то стремилась. Она рассчитывала найти в браке с ним осуществление каких-то своих девических мечтаний. Брак ее разочаровал. Но разве был в этом виноват он, который всегда стремился к спокойной, разумной и порядочной жизни? Вскоре он убедился, что Серафима ошиблась. И тогда произошла его встреча с Лидией.

В ней ему нравилось и то, что она смотрела на жизнь трезво и без иллюзий, как и он, и то, что ее движения, разговор, поступки, все было лишено порывистости, отличалось положительностью и даже некоторой сухостью. С такой женою он мог быть счастливым.

Разве он был виноват в том, что так чувствовал? И разве было плохо, что однажды на вопрос Серафимы он откровенно признался ей во всем?

Может быть, он должен был бы задавить в себе свое чувство и продолжать играть комедию семейной жизни, из которой был вынут главный нерв? Да, быть может, так поступил бы кто-нибудь другой, у которого было бы особенное самопожертвовательное сердце, но Иван Андреевич знал, что он не таков; он не был от природы черствым эгоистом, но в то же время не был и крайним альтруистом. Конечно, порвать с женщиной, с которой прожил несколько лет, было не легко, тем более, что у него от нее был ребенок. Они точно вросли друг в друга крепкими корнями, совершенно помимо их воли, и эти корни приходилось теперь выдирать насильно, с кровью. Но это было необходимо, и он это сделал. И теперь, когда первая острота боли окончательно миновала, он чувствовал перед самим собою и даже, пожалуй, перед нею, что все же в общем был скорее прав, хотя процесс сам по себе и был мучителен.

Точно так же и по отношению к Лидии: разве это его вина, что ни Лидия, ни ее отец не пожелали его понять и войти в его положение? Правда, Петр Васильевич выгнал его из дома. Это было сейчас самое мучительное, потому что еще никогда он не бывал в положении человека, которому указывали на дверь. Но не мог же он потребовать от него за это удовлетворения? Может быть, он должен был сообщить о своем решении как-то иначе, не допустив этих людей до эксцессов. Лидии, например, он мог послать письмо. Вообще, если он в чем здесь и виноват (хотя только перед самим собою), то это в несколько чрезмерной доверчивости к людям, к их искренности, честности и рассудительности.

Войдя в ресторан, Дурнев с удовольствием увидел знакомую вешалку и знакомых швейцаров, из которых один, Федор, рябой, был особенно ему памятен.

— Давненько не бывали у нас, — сказал, помогая ему раздеваться и приятно показывая зубы, Федор.

Иван Андреевич прошел во второе, более уютное помещение ресторана и уселся за своим любимым столиком, расположенным в противоположном углу от музыкальной эстрады, пока еще пустой. Ему хотелось думать и не хотелось есть. Но надо было что-нибудь заказать, и он спросил себе коньяку и мороженого.

Подали коньяк. Иван Андреевич выпил. И вдруг, вне всякой связи, ярко вспомнилась Тоня и ее слова.

— Я бы зарезала перочинным ножиком… от любви бы зарезала.

И то, как она искренно перекрестилась на образ. В самом деле, как она попала в этот дом? Конечно, девушка не умела рассуждать, но она что-то переиспытала. В ней была подкупающая искренность и цельность.

И это его сейчас занимало. Внезапно ему захотелось увидеть девушку.

Он полузакрыл глаза и представлял себе фигурки прочих девушек в легком газе, с обнаженными, напудренными плечами.

Нет, это было не то! Он открыл глаза и трезво поглядел вокруг себя. Это было не то. Это был соблазн, порожденный его воспаленным мозгом. Он просто давно отстранялся от женщин. И его мутила физиология.

Он с раздражением представил себе Лиду, теперь далекую от него, навсегда потерянную. Она вычеркнула его из своего сердца и теперь будет искать других знакомств, заведет себе новые связи, будет со временем принадлежать кому-нибудь другому.

Он слишком свыкся с мыслью о том, что она будет ему принадлежать, чтобы так легко покончить с этою мыслью.

Кровь тяжело прилила к голове, и сделалось трудно дышать. Вдруг его охватил страх. Ему показалось, что произошло что-то непоправимое, и захотелось тотчас же бежать к ней и умолять ее выслушать его еще раз, но вспомнились полагающие резкую границу слова: «Подите вон», и делалось ясно, что примирение невозможно.

Иван Андреевич выпил еще рюмку, не помня, которую по счету, но страх, поднявшийся в нем, не прекращался. У него только сильнее дрожали руки. Он знал, что сейчас встанет и что-то сделает. Поехать к Прозоровскому? Но адвокат удивится его бесцеремонности.

Не зная еще, что предпримет, Иван Андреевич спешно заплатил, встал и, одевшись, стремительно вышел на улицу.

И улица, и вывески, и проходившие люди казались ему в особенности почему-то знакомыми. Покончив с прошлым, он стоял сейчас здесь одиноким, как раньше. И только была нестерпимая боль в душе, как остаток от прошлого.

— В Кривоколенную улицу! — крикнул он подъехавшему извозчику на дутых шинах.

Это была улица, где жил Боржевский.

И внезапное, точно чужое, ничем определенным не подсказанное решение показалось ему самым лучшим и окончательным.

Извозчик легко и плавно взял с места, и яркие огни соседнего магазина с рядом больших зеркальных, сверкающих окон остались разом позади. Замелькали темные жужжащие силуэты плотной массой прогуливающейся в этот час по Большой улице толпы. Кто-то крикнул, едва не попав под лошадь, и извозчик его спокойно выругал. Он сидел твердо и немного презрительно на своих козлах. Лошадь тяжело храпела, и задок экипажа приятно вскидывало. Иван Андреевич крепче надвинул котелок.