— Смотри… ужо…

Блин начали вырывать друг у друга и бросать по всем направлениям.

— Глупо. Он в масле.

— Эка важность.

Дамы поссорились. Эмме запачкали маслом плечо, и она плакала, отвернувшись к окну. Но Бровкин ее живо успокоил. Он взял соусник с горячим маслом и обильно полил ей спину и грудь. Иван Андреевич с отвращением смотрел на эту сцену, но все хохотали и аплодировали. Смеялась и Эмма.

— И мне! И мне! — просили Катя, Варя и Стася.

— Больно будет жирно, — бурчал он с угрюмым видом, направляя соусник на Тоню.

— Попробуй только! — сказала та, нарочно надвинувшись на него грудью. Ее зеленоватые глаза превратились в два зловеще блестящие камня.

Он поднимал руку с соусником выше и выше, глядя на Тоню в упор точно таким же остекленевшим, каменным взглядом Иван Андреевич понимал, что сейчас произойдет что-то отвратительное и, быть может, даже ужасное, но не был в состоянии двинуться. Машинально взгляд его упал на Боржевского. Тот смотрел хитро и радостно.

— Заплатит Филиппыч. Лей смело.

Но Бровкин неожиданно поставил соусник на стол.

— Не та марка, — сказал он, подняв брови, и, порывшись в брюках, вытащил серию: — Все равно, получай так.

— Очень надо!

Тоня фыркнула ему в лицо.

— Плюнуть тебе, подлецу, в морду.

Она положила острую, сверкающую вилку, которую до тех пор незаметно держала в руках, на стол.

— А ведь распорола бы она тебе глотку, Филиппыч, — весело потирая руки, сказал Боржевский.

— Ах-х, ах-х!

Высокая немка, белое платье которой сделалось местами прозрачно от пятен, так что сквозь них выступили темные кости корсета, в ужасе заслонила лицо большими мясистыми ладонями.

— Не возьмешь? — угрюмо настаивал Бровкин, касаясь серией Тониного презрительно поднятого плеча.

— Отдай ее этим шкурам.

Он сделал вид, что хочет серию разорвать.

— Ах-х, ах-х!

Эмма показывала, что хочет отвернуться, чтобы не видеть такого потрясающего зрелища.

— Берите, Тоня! Можно ли отказаться!

Но Бровкин не разорвал кредитки, а также равнодушно спрятал ее в карман.

— В другой раз будешь просить, не дам.

Все вздохнули облегченно.

— Видно, теперь уже не те времена, — сказал Боржевский и хихикнул.

— Что?

— Я говорю, Иван Филиппыч, что теперь только дураки рвут деньги.

Бровкин, не удостоив его ответа, опять молча полез в карман, вытащил ту же самую серию и отдал ее Эмме.

— Пятьдесят! — сказал он резко и значительно: — Довольно?

Он улыбнулся ей одними усами и, не взглянув, взялся за коньяк.

Эмма спрятала деньги на груди.

— Хамы! — крикнула Тоня. — Будьте вы прокляты.

Она потащила Ивана Андреевича за собой к двери.

— Я прошу тебя не выражаться! — взвизгнула Эмма.

— Хамы! Хамы! Жалеть вас? Никогда! Хамы! Хамово отродье!

Выкрикивая, она торопливо одевалась в передней.

— Зачем браниться? — сказала флегматичная Катя, появляясь вместе с Боржевским. — Всякий живет, как может.

— А что, Тонька, заколола бы ты его? — спросил ласково Боржевский, обнимая ее сзади за талию.

Она посмотрела, точно хотела что-то сказать, но не ответила.

— Заколола бы! — решил он. — Гайда на тройке вчетвером.

XI

— Я выгнал его, — сказал отец, войдя в комнату Лиды.

Было темно. Она не различала его лица и только слышала трудное дыхание. Ей казалось, что она провалилась куда-то глубоко-глубоко и теперь сидит на дне темного и грязного колодца, называемого жизнью.

Она слышала весь разговор отца с Иваном. То, что он смел предложить ей гражданский брак, показалось ей чудовищным. Она припоминала каждое его отдельное выражение, тон, звук голоса, которым это было сказано:

«Мне кажется, что теперь все зависит от Лидии Петровны».

При одном воспоминании она чувствовала, как жгучая краска заливала ей лицо, шею, плечи и даже спину. Какая неслыханная дерзость!

Она вся дрожала. Ей хотелось выбежать самой и тоже кричать на него, топая ногами:

— Вон, вон!

Но помешала слабость, и, кроме того, все так скоро произошло.

Теперь же, когда отец, войдя, шарил в темноте рукой, чтобы зажечь лампу, она почувствовала себя только несчастной.

Ей вспомнились внезапно слова Ивана, сказанные тихо, подавленно, но с особенным, скрытым, значительным смыслом:

— Вы считаете честным, чтобы я отправился к проституткам и купил у одной из них право на развратную сцену?

Нет, ни за что! Она, лучше, просто ничего не хочет. Разрыв! Самое правильное.

В ушах ее все еще стоял крик отца:

— Подите вон!

И было от этого крика гадко, душно и тошно. Она бросилась лицом в подушку. Подошел отец, и его мягкая рука ласкала ей волосы. Но ее это сейчас раздражало.

В сущности, за что он так оскорбил Ивана? Ведь, если вдуматься хорошенько, он сказал только единственное то честное, что мог сказать. Он всегда искренен и прям. И это не его вина, если он не может предложить ей чего-нибудь другого.

— Оставь, — попросила она отца, стараясь вобрать голову в плечи.

— Я должен был поступить так, как поступил, — сказал он, повысив голос. — Я тебя всегда предупреждал, до чего может довести эта игра.

Лидия почувствовала злобу. Лучше бы он молчал!

Чтобы сдержать поднимающиеся слезы, она крепко прижала подушку к лицу. Ей было страшно открыть глаза и увидеть свет лампы, лицо отца, всю эту знакомую обстановку.

Хотелось бежать за Иваном и молить его о прощении:

— Прости! Милый, добрый, честный, чистый, любимый, прости! О, прости!

— Странно, — сказал отец дрогнувшим голосом и присел рядом с нею на постели.

Он продолжал гладить ее теперь по спине, и говорил:

— Я понимаю, ты должна страдать… Но что же мне оставалось… что? Мне, отцу? Слушать, как моей дочери предлагают поступить в содержанки?

Лидия перевела дыхание и хотела крикнуть:

— Как ты грубо выражаешься!

Но рыдания уже конвульсивно сдавили ее горло и всю грудь, и она могла проговорить только одно слово:

— Как…

Он подумал, что она просит его повторить, и сказал обрадованно:

— Я говорю, что всякий отец выгнал бы такую личность, которая осмелилась бы…

— Молчи! — крикнула она, рыдая. — Ты груб, груб.

И вдруг яростно прибавила:

— Ты оскорбил его… Ты не смел, не смел… За то, что прямо и честно сказал, ты, ты…

Она отбросила подушку и села, закинув руки за голову, вся отдавшись порыву ужаса и страдания.

— Что ты… сделал?

Она видела, как он оторопел и, зная, что несправедлива к нему, продолжала смотреть на него с ненавистью.

— Он мог сделать это как-нибудь иначе, — сказал отец, поднявшись с постели. — Он мог просто дать деликатно понять, что его планы на женитьбу расстроились. Ведь он все-таки не свободен…

— Да, и ты думаешь, что мне было бы легче это услышать?

Она засмеялась, зная, что ведет себя непростительно гнусно, но уже не в силах остановиться.

— Вопрос не в том, моя милая, что легче слышать, а в том, что позволительно и чего непозволительно говорить. Скажите, пожалуйста, какая обуяла откровенность! Спрашивается, кому это надобно знать. Миллионы разводятся, и то, что нужно, умеют сделать втихомолку. А этот… нате вам…

Он грубо рассмеялся.

— Просто предлог.

— Ты, папа, лжешь!

Она была рада, что отец очевидно пристрастен, и ему можно это бросить в лицо.

Но, впрочем, это было неважно. Ясно было только одно, что она должна видеть Ивана… сейчас, немедленно.

— Я пойду, — сказала она, вставая.

Он не спросил: куда? — и смотрел на нее растерянно, страдая, но делал вид, что считает себя правым.

Конечно, он не был виноват ни в чем, а просто у нее дурной характер. Она только не в силах крикнуть ему просто:

— Прости меня. Я несчастна. Ты же понимаешь.

Все равно… Потом… Когда-нибудь…

В передней Лида одевалась так поспешно, как будто от промедления каждой минуты зависела ее жизнь.

Кажется, отец ее спросил о чем-то.

— Я так… пройтись… Куда-нибудь зайду.

Он стоял в дверях, не знающий, сердиться ему или утешать ее.

Ничего, ничего не надо. Только бы скорей… туда. Зачем? Ах, не все ли равно. Так надо.

Только на улице она почувствовала, как безумно у нее болит голова. Она шла пошатываясь, ежеминутно сознавая, что сейчас упадет от слабости, от боли, от отчаяния.

Она уже старалась больше не думать о том, что произошло. Но память против воли иногда возвращала ее мысли к только что происшедшему. Тогда силы оставляли ее окончательно, и ей начинало казаться, что к прошлому уже нет возврата.

На углу Большой улицы она перевела дыхание. Идти было еще далеко, и она хотела позвать извозчика. Но извозчиков не было.

И кроме того вдруг ей показалось, что Иван может куда-нибудь уйти, и от этого случится что-то ужасное и уже окончательное.

Стало невыносимо тошно, и улица покрылась темными пятнами. Превозмогая дурноту, она побежала точно не своими ногами вперед.

Вот и парадное крылечко, напоминающее крыльцо квартиры Ивана. Как-то однажды он показывал ей его издали.

Она нашла рукоять звонка и на счастье позвонила. Проволока долго и страшно задрожала в пустых сенях, но никто не шел отворять. Пришлось позвонить еще раз.

Послышались женские шаркающие шаги, и в щель под дверь упал свет.

— Кто там? — спросил резкий и противный бабий голос.

Лида не сразу могла ответить.

— Барин дома?

И тотчас же испугалась. Ей вдруг представилось, что он дома и не захочет ее принять, или примет, но скажет что-нибудь беспощадное.

Она ухватилась за ручку двери.

— А вы не дергайте, — сказал голос. — Все равно, нет дома. Ни к чему дергать.

— Нет дома? — повторила Лида в страхе и вместе радуясь. — Отворите… Мне надо передать…

— Да вы кто будете? — продолжался допрос из-за запертой двери.

— Я — его невеста, — с отчаянием и раздражаясь, сказала Лида. — Отворяйте же. Я…

И она назвала свою фамилию.

— Невеста? — с почтительным любопытством сказала женщина и медленно отворила дверь.

В сенцах пахло краской и мышами.

— Вы и есть Дарья? — сказала Лида, стараясь улыбнуться.

Дарья оставила дверь полуоткрытой и смотрела на Лиду с недоверием и враждебно. Она, вероятно, осуждала ее, так как оставалась верна прежней хозяйке.

— Где же барин? Он скоро вернется?

— А я почем знаю? Вы его невеста. Вы больше мово должны знать. А я что? Я — прислуга. Мое дело отпирать и запирать дверь.

— Тогда я подожду его. Заприте за мной.

Дарья еще раз неодобрительно посмотрела и заперла.

Стыдясь и сознавая, что в первый раз в жизни она ведет себя не так, как надо, идя в квартиру одинокого мужчины, она вошла в комнаты вслед за Дарьей.

И сразу ее охватило чем-то жутко знакомым. Вот вешалка, и на ней драповое пальто Ивана, в котором он еще не так давно к ним приходил. Пахнет его папиросами и знакомым одеколоном.

Трепеща от радости и смущения, она раздевается и бросает кое-как вещи на руки Дарьи. Ей хочется видеть все, все, понять что-то, впитать в себя, пережить и примириться с чем-то.

— Зажгите огонь, — просит она, стоя перед страшно и загадочно темнеющей дверью, ведущею, вероятно, в гостиную.

Ведь она же тут свой человек. Она может распоряжаться. Если она захочет, она завтра же войдет сюда полноправною хозяйкою. Она может остаться здесь навсегда. А вдруг теперь нет? Стало жутко, но она отмахнула эту мысль. Боже! Ведь она же так любит Ивана. Иван… искренний, прямой, немного неповоротливый. Он принадлежит только ей.

Дарья медленно нащупала электрический выключатель, и комната осветилась. Уютная мебель. Картины по стенам. Чувствовался в выборе и размещении вещей женский вкус. В особенности, эти кружевные салфеточки, брошенные на спинки мягкой мебели.

Лида болезненно усмехнулась, потом сразу вдруг почувствовала прилив болезненной усталости и опустилась на мягкий стул у двери.

Над диваном она увидела, в большой плюшевой раме чей-то фотографический женский портрет с ребенком на руках, вероятно Серафимы Викторовны и Шуры. Здесь все было еще на своих местах и полно воспоминаниями об обоих. Это было разоренное гнездо, откуда выпорхнули две птички. Но они когда-нибудь сюда вернутся. Это чувствовалось.