Она усмехнулась и посмотрела на него, точно спрашивая его о чем-то главном, что он должен был решить или сейчас, или никогда. Он стоял, опять захваченный врасплох. Как женщина, она требовала от него определенных, решительных действий. Если он пойдет «туда», все будет кончено, и ни на какие разговоры она, конечно, больше не пойдет. Она презирает слова. Если он вернется, — будет что-то другое.

Она стояла, тяжело дыша и опустив глаза Иван Андреевич подумал о Лиде, и обе женщины представились ему одинаково ограниченными и жестокими в своем эгоизме.

— Бог с тобой, — сказал он печально и раздражаясь. — Я хотел бы больше чуткости с твоей стороны.

— Ты — эгоист, Ваня.

Она быстро вошла на крыльцо и отворила дверь. Он шел за нею, зная, что теперь все кончено, и Серафима — такая же, как все.

Если бы он захотел быть сейчас жестоким по отношению к Лиде, она была бы счастлива. Да, да.

Было больно и гадко это сознавать.

Вдруг ему вспомнился Герасим Ильич и его «опыт». Стало смешно. Этот старший дворник или маленький управляющий был в чем-то, по-своему, прав. Были правы, каждый по-своему, и Прозоровский, и Бровкин.

Было скучно и не хотелось жить. Как автомат, он вошел в дверь вслед за Серафимой. Она быстро бежала вверх по затоптанной каменной лестнице. Пахло грязноватым казенным местом, то есть осадком табачного дыма, близостью нечисто содержимых уборных и еще чем-то неуловимым, чем пахнет во всех полицейских участках, палатах и казначействах.

На верхней площадке отворилась обитая клеенкой дверь и вышел мужчина с подвязанной серым клетчатым платком щекою.

— Это вход в консисторию? — спросил Иван Андреевич, усомнившись.

Мужчина только прижал руку к больной щеке и зверски кивнул головой.

В тесной и темной раздевальне было уже много народа. Стояли женщины, закутанные в шали, несколько мужчин, похожих на деревенских продавцов. Пахло рыбой, спертым воздухом и чем-то вроде розового масла. Последнее, вероятно, от одежды, висевшей рядами на вешалке, частью длинной, духовной.

У самого входа в соседнюю комнату, где виднелись желтые буковые стулья, стоял высокого роста, со впалыми щеками, курящий дьякон. Он внимательно посмотрел на новоприбывших, сверкнул желтоватыми белками, звучно и мелодично, точно у него в горле помещался какой-то музыкальный аппарат, кашлянул в руку и опять нервно отвернулся.

— Можно не раздеваться, — сказал на вопросительный взгляд Ивана Андреевича бритый субъект, похожий скорее на бывшего актера, чем на сторожа.

— Где можно видеть отца протоиерея Васильковского? — спросил его Иван Андреевич.

— Занят, — высокомерно буркнула бритая личность. — Обождите, пройдите в ту комнату… Загородил дверь, — прибавил он, покосившись на курящего дьякона.

Тот запахнул полы рясы и, спрятав папиросу в кулак, посторонился.

В комнате, куда они вошли, было много дверей, и в одном углу перегородка, за которой, беспокойно треща и перегоняя друг друга, стучали две пишущие машинки. Когда обе они замолкли, в наступившей тишине слышен был только шелест вертящегося наверху, в стене, синего вентилятора.

Из двери в дверь беспрестанно ходили медленною походкою люди, очевидно, чиновники или писари, большею частью не в форме, а в потертых пиджаках. По внешнему виду, это были канцеляристы, любящие выпить и ведущие далеко не гигиенический образ жизни. Выходя из двери, они презрительно и вместе пытливо оглядывали сидящих в комнате, и тотчас же озабоченно погружались в свои, очевидно, высшего порядка соображения. Видно было, что эти люди по-своему хорошо изучили природу просителей, ежедневно наполняющих этот зал, и были о ней крайне невысокого мнения.

Двери в этой комнате, вероятно, какой-нибудь особой системы, обладали свойством чрезвычайно тихо растворяться и затворяться.

Ожидавшие своей очереди сидели с странно-неподвижным, разочарованным видом, точно они уже получили разъяснение по всем главным пунктам, и теперь безразлично ожидали неотвратимого, безрадостного решения.

И только стрекотали пишущие машинки да бесстрастно мигал и плавно шумел вентилятор.

— Тут невыносимо душно, — сказала Серафима, брезгливо оглядываясь. — Неужели нам придется долго ждать? Спроси вот этого.

Проходивший чиновник насторожился и бросил косой взгляд низко потупленных глаз, с особенно выпуклыми, тонкими, фиолетовыми «куриными» веками.

Иван Андреевич, стараясь говорить негромко, так, чтобы не слышали окружающие, объяснил ему цель своего прихода. Но все равно, каждое его слово было отчетливо слышно в этом очарованном, мертвом зале.

— Занят, — угрюмо бросил чиновник и, не поднимая «куриных» век, скрылся за волшебно проглотившею его дверью.

Серафима вспыхнула.

— Вероятно, тут нужно кому-нибудь заплатить, — сказала она нарочно громко и волнуясь.

Дьякон мелодично кашлянул у двери, и желтоватые белки его глаз смущенно забегали. Кое-кто насмешливо улыбнулся. За плечами этих людей уже лежал свой загадочный, поучительный опыт.

— Я сделаю все сама, — сказала Серафима. — Послушайте.

Она решительно подошла к высокому, худому и, видно, очень важному, по-здешнему, чиновнику, в черной сюртучной паре и тесном, стоячем, узеньком воротничке, врезавшемся в красную шею.

— Я положительно не понимаю, к кому здесь надо обращаться: тот не знает, того, очевидно, не касается.

Чиновник сделал снисходительную улыбку (он тоже презирал просителей) на прыщавом лице и показал ряд длинных, белых, точно мертвых зубов.

— Сударыня, это не моя обязанность, но…

Он перевел глаза на Ивана Андреевича и остановился на его руках.

— Но в чем дело?

Серафима объяснила ему, что они вызваны на судоговорение. Он высоко поднял брови и строго подобрал губы.

— Видите ли, сударыня, у нас такой порядок, что соблюдается известная очередь.

Он улыбнулся с погано-изысканною канцелярскою вежливостью.

— Каждому, разумеется, хочется вперед, но мы должны соблюдать, сударыня, справедливость.

Он внимательно осмотрел шляпу Серафимы, несколько долее остановился взглядом на ее бриллиантовой брошке и окончательно фиксировал свое зрение на ее ридикюле.

Вероятно, осмотр был в ее пользу, потому что он улыбнулся вновь, но уже снисходительнее, и даже прибавил:

— Конечно, мы не можем не сочувствовать… есть дела, которые… Мы же понимаем. Но… потрудитесь все-таки подождать. Вот тут есть стульчики.

— Я вовсе не нуждаюсь в ваших любезностях, — сказала Серафима. — Я просто прошу вас доложить отцу Васильковскому, что мы уже здесь.

Он сделал высокомерно-холодную физиономию и повелительный жест сухой ладонью.

— Обратитесь к сторожу.

— Вот нахал! — довольно громко сказала Серафима.

Уходивший чиновник помедлил в дверях, но, видимо, что-то передумал и, притворяясь неслышавшим, исчез за тихими дверями.

Серафима дала волю раздражению.

— Животное… Какая мерзость! Благостный взгляд и подлый Иудин тон. Нельзя ли как-нибудь избавиться от этого хама?

Дьякон, который следил сочувственно за каждым ее словом, бросил в угол окурок и безнадежно покрутил головою.

— А вот, сударыня, идет батюшка. Обратитесь, самое лучшее, к нему, — посоветовал он вдруг приятным мелодичным басом.

Из передней выкатился полный, приветливый священник в отливающей всеми цветами муаровой шелковой рясе. Поднявши к груди маленькие, белые, пухлые ручки и наклонив голову слегка набок, отчего большой наперсный крест с легким звоном переместился у него на груди, батюшка благосклонно выслушал обращенную к нему просьбу — вызвать о. Васильковского, мягко пообещал исполнить ее и величаво, невзирая на свой крохотный рост, проплыл в средние двери, которые тотчас же, в силу присущего им непонятного механизма, разом обеими половинками мягко и бесшумно за ним затворились.

Серафима поблагодарила дьякона кивком головы.

— Что касательно этого, то единственный способ, — сказал он громко на всю комнату.

И опять все смолкло. Только бойко стрекотали пишущие машинки, выстукивая чью-то судьбу, да бесстрастно вертелся вентилятор.

— Пожалуйте! — сказал за их спинами благожелательный, солидный голос, в котором Иван Андреевич узнал голос протоиерея Васильковского.

XXII

В неожиданно просторном и светлом зале, с архиерейскими портретами по стенам, за длинным столом помещался ряд духовных лиц. Протоиерей Васильковский сел на одно из пустовавших мест и разложил лежавшие перед ним на столе бумаги.

— Пока присядьте, — сказал он. — Мы вас тогда вызовем.

Он начал шептаться с благообразным, выхоленным батюшкой в муаровой рясе. Иван Андреевич и Серафима сели на стулья под одним из архиерейских портретов. Было странно наблюдать такое одновременное собрание стольких батюшек, из которых, впрочем, каждый был занят своим делом. Однако, тут было и одно светское лицо в мундире чиновника. Оно было особенно поглощено разбором писанных и напечатанных на машинке бумаг и бумажек, для чего переводило близорукие глаза в очках от одной бумажной кипы к другой, низко наклонившись над ними, почти касаясь их носом.

Как эта обстановка не была похожа на обстановку их венчания! Иван Андреевич мельком посмотрел на Серафиму. Вероятно, она думала о том же. Может быть, ей тоже вспомнилась холодная, знобкая, пустая, полуосвещенная церковь… серые, радостные сумерки, лившиеся в окна и тревожно нарушенные огнями лампад и маленького паникадила, зажженного по случаю бракосочетания… Еще, вероятно, ей вспомнился высокий брюнет — священник, который удивительно явственно, хотя с несколько неожиданными ударениями, совершал службу. Он говорил.

— Господин и госпожа Дурневы, — сказал вдруг голос о. Васильковского.

Иван Андреевич поднял голову и увидел, что о. Васильковский «благожелательно» смотрит на него и на Серафиму, точь-в-точь, как будто за столом сидит экзаменационная комиссия, а он главный экзаменатор, который должен их обоих сейчас экзаменовать и по доброте своей боится, как бы они не «срезались».

Серафима порывисто встала и обернулась на мужа, и это сразу нарушило иллюзию экзамена. Они должны были подойти и встать вместе, как когда-то на венчании. Только тогда почему-то он должен был встать справа, а она — слева, а сейчас вышло наоборот.

Вспомнились слова Боржевского:

— Венчание наизнанку.

Серафима стояла, подавшись грудью вперед, высоко подняв голову и презрительно оглядывая ареопаг. Как много взяли на себя эти люди, и почему их столько? — говорили ее гордо прищуренные глаза.

За столом воцарилось мгновенное молчание. Большинство разбирали свои бумаги. Только один, высокий батюшка, сидевший слева, очень старый, с круглыми, наивными, как у ребенка, голубыми глазами, внимательно и вместе пусто вглядывался в них обоих, точно он хотел в них видеть и на самом деле видел, прозревал что-то главное. Потом его глаза остановились на одной Серафиме, и он покачал головой.

— Вы копию получили? — любезно осведомился у Ивана Андреевича о. Васильковский.

— Какую копию? — удивился тот.

— Бумаги из консистории.

— Ах, вы про это.

О. Васильковский ободрительно улыбнулся.

— Следственно, с показаниями свидетелей вашей жены ознакомились?

Не глядя на Серафиму, Иван Андреевич сказал:

— Да.

Он чувствовал, что она тоже на него не глядит, и от этого между ними сейчас ложится и растет-растет большое, холодное, глухое пространство.

Сейчас будет кончено все. Разумеется, это — пустяки, голос расшалившихся нервов. Кончено, все, если, вообще, возможно, чтобы «все» кончалось таким образом. «Все» кончилось когда-то раньше, когда они решили разойтись друг с другом. А сейчас — простая, пустая формальность, неизвестно кому и для чего нужная.

И Ивану Андреевичу остро подумалось о том моменте, когда они в первый раз серьезно решили с Серафимой разойтись. Было ли тогда на самом деле «все» кончено? Сейчас вспоминалось только чувство большой нерешительности и страха. Дело было так; она сидела в его кабинете на диване; только что перед тем плакала. Он подошел к столу, чтобы взять из лежавшего там портсигара папиросу, и вдруг услышал за собою ее слова:

— Если у тебя к этой девушке большая, настоящая любовь, и ты надеешься быть с нею действительно счастлив, то я не хочу стоять на вашей дороге. Слышишь? Я решаюсь.

Он также хорошо помнил сейчас, что почувствовал от ее слов точно электрический удар. Руки его задрожали и плохо слушались, так что он оставил портсигар и папиросы и некоторое время стоял неподвижно, не находя слов и не зная, что надо сделать. Он тогда любил Лиду хорошим и свежим чувством, и возможность обладать ею показалась ему очаровательным, светлым волшебством. Он знал, что от того, как он ответит сейчас Серафиме, и зависит «все». Если он согласится воспользоваться ее разрешением, то уж это и будет конец, потому что никогда потом она не простит ему этого согласия. И он колебался.