– Во дела! Сам искусствовед пожаловали! – закричал живописец и, обнимая Павшина, быстро продолжал:

– Картину только кончил, мужиков позвал!

Пьем вот… Надо же кому-то показать. Работа непоказанная душу распирает. Гляди, цени. Васютка, налей искусствоведу, – обратился Каретников к одному из дружков. Васютка долго упрашивать себя не заставил, а вскочил и, плеская мимо стакана, налил водки Мише.

– Я не пью, – сказал Павшин. – Пожалуй, я приду в другой раз. У меня дело…

– Как это в другой? – заорал Каретников, зверея. – Ты искусствовед, я художник. Смотри, критикуй, отрабатывай свой хлеб. Не будь нас, художников, на хрена все твое искусствознание?

Паша вскользь глянул на картину. Типичный заказной сюжет. Два сталевара. Ручей расплавленного металла, на втором плане цех, мелкие фигурки с тележками, баба в красном платке – все, как положено. Миша отметил, что картина еще очень сырая.

Писать ее надо долго. Скорее всего, не меньше месяца. Цвет Каретников чувствовал: в банальном заказном сюжете имелись удачные находки. Каретников хорошо вписал в пар от горячего металла интерьер Цеха. Белая дымка позволила обобщить план, уйти от деталей.

– Стае Филиппович, картина ваша в работе. Закончите, поговорим. А пока я пойду.

Каретников после слов Павшина успокоился и примирительно заявил:

– Тебя, брат, не проведешь. Молодой, да ранний.

Ты уж не обижайся, говори, с чем пришел. Не думай, я в себе… – И, повернувшись к дружкам, добавил:

– Завтра зайдете.

Когда рабочие, пошатываясь, покинули мастерскую, Каретников пожаловался Павшину:

– С них сталеваров приходится писать. Натурщиков вторую неделю не шлют. Черт знает что у них там за порядки. А с этими какая работа? Притащат водки из магазина. Водка у них дармовая, а выпить негде.

Вот они двадцать минут позируют, два часа пьют. Ну и я с ними, чтоб не отрываться от народа…

Павшин достал конверт и протянул Каретникову.

– Зинаида Сергеевна велела прочитать и подписать.

Каретников читал медленно. Закончив, он уставился на Павшина.

– Ты с этим ко мне?!

Больше слов Каретников произносить не стал, а схватил Мишу за шиворот, подтащил к двери и, раскрыв ее ногой, вышвырнул Павшина, как щенка, на лестницу. Миша, ударившись о железную сетку шахты лифта, слышал, как Каретников захлопнул свою дверь и повернул ключ.

Павшин пешком спустился с девятого этажа, вышел во двор, сел на скамейку, и у него началась истерика…

– Гляди, искусствовед расстроился.

Миша протер глаза и увидел Васютку, с жалостным участием взирающего на него. Приятель Васютки мочился за скамейкой, на которой сидел Миша.

После того как получил облегчение и аккуратно застегнул брюки, он ответил:

– Видать, Каретников обидел. А ты не переживай, он парень крутой, но справедливый.

Поскольку Миша не отвечал, а лишь продолжал всхлипывать, приятели переглянулись, словно раздумывая, как помочь человеку. Лекарство от всех недугов, и физических и духовных, они знали одно – водка. Это лекарство никогда еще их не подводило. Приятель Васютки достал из кармана спецовки стакан, Васютка бутылку. Нацедив половину стакана, Васютка протянул ее Павшину:

– Выпей, полегчает.

Миша кинул на друзей ненавидящий взгляд голубых глаз, неожиданно для себя взял стакан и залпом влил в глотку.

Водку Павшин пил почти первый раз в жизни. Вино иногда потягивал, но не больше одного бокала за вечер.

А водки не пил никогда. Лет в двенадцать на рождении матери, когда гости разошлись, Мишу мучила жажда, он взял тонкий стакан с прозрачной жидкостью, что стоял на неприбранном столе, и, решив, что это вода или боржоми, выпил. Родители, отец тогда был жив, полчаса откачивали мальчика. После того случая Павшина при виде водки передергивало. Совершив сейчас столь неожиданный поступок, Миша покраснел лицом, немного закашлялся, но ужас детства не повторился.

– Закусить надо человеку, – сказал Васютка.

Его приятель снова отправил пятерню в брючный карман, поелозил там и извлек шоколадную конфету «Ласточка». Конфета от тепла организма сильно подтаяла, но Васютка сумел ее аккуратно развернуть и прямо с бумажки протянул Мише. Тот конфету слизал, да так ловко, что приятели снова переглянулись, а Васютка восторженно изрек: , – Искусствовед…

Миша, хоть и был не в себе, но, услышав одобрительную оценку своим профессиональным качествам в связи с «Ласточкой», не смог сдержать улыбку. Заметив, что парень перестал реветь и улыбается, Васютка обрадовался:

– Гляди, Петруха, помогло…

На что приятель ответил без всяких эмоций:

– А ты думал? Водка!..

– Тебе душевный разговор нужен, – сказал Васютка Павшину. – Мы бы с тобой с нашим удовольствием, но сейчас машина у магазина. Надо сгружать.

Дунька – баба строгая.

– Вась, давай его к Олегу в котельную запустим.

Пусть поговорят, – предложил Петруха.

– Не оставлять же человека на улице, – согласился Васютка и добавил:

– Ты, искусствовед, не сумлевайся. Олег – мужик образованный, не чета нам. Поэт. Стихи сочиняет. Он тебя поймет.

Павшин, согретый внутри непривычной дозой спиртного, не возражал. Свет из мрачного черного постепенно розовел в его глазах. Поэтому он, ничего не спрашивая, с улыбкой поплелся за Васюткой и Петрухой. Те подвели его к лесенке, ведущей в подвал. Васютка спустился первым и сильно три раза ударил каблуком башмака в дверь. Через минуту дверь приоткрылась, и из нее высунулся длинный субъект с бритой головой, в грязном фартуке из рогожи. Васютка что-то тихо сказал субъекту, ткнув пальцем в сторону Павшина, и, получив согласие" крикнул:

– Петруха, давай сюда искусствоведа.

Сдав Павшина и получив удовлетворение от завершенной миссии, приятели отправились разгружать водку и коньяк с прибывшей машины. Миша же оказался на топчане возле железного горнила, пышущего огнем и жаром. Олег, так звали хозяина котельной, подбросил в топку несколько лопат угля, после чего закрыл чугунную дверцу горнила и присел на табурет.

– Выкладывай свое горе. В силах – помогу, а нет, на нет и суда нет, – сказал он Павшину, закуривая папиросу. Пачки с «Беломором» валялись в разных углах котельной.

Мише сделалось уютно и тепло, и он сам не заметил, как рассказал долговязому парню, в какую историю влип. Рассказал и про больную мать, и про подростка-сестру, что осталась на его руках после смерти отца…

– Ты по шею в дерьме, – сообщил Олег, выслушав рассказ Павшина.

– Знаю… – согласился Миша.

– Знаешь, так чего сидишь? Министерство культуры – филиал КГБ. Там стукачам место, а нормальным людям там делать нечего. – Олег сплюнул окурок «Беломора» и ловким движением башмака ввинтил его в бетон пола.

– Оклад двести. А у меня две души на руках…

В музее больше сотни не дадут. Вот и сижу.

– Из-за тугриков, – презрительно подытожил Олег.

– Не только. Моя работа дает возможность за всем новым наблюдать. Отслеживать искусство, так сказать, в его развитии.

– Какое искусство?! – Олег как пружина разогнулся во весь свой рост и застыл над Павшиным.

– Наше. Референту все мастерские открыты…

Ходи – смотри. – Миша задрал голову, чтобы видеть лицо Олега, но увидел только острый кадык и презрительно сжатый рот.

– В твоем министерстве искусством и не пахнет.

Каретникова я по-человечески понимаю, он с тобой не сдержался. Но сам каков?! Я один раз к нему в мастерскую зашел, и баста. Меня туда больше на веревке не затащишь. Пишет ударников труда с алкашей. Рожи им румянит, лозунги вокруг вешает. Здоровый мужик, не стыдно?

– На хлеб зарабатывает, – неуверенно заступился Павшин.

– На хлеб, говоришь? Шел бы вагоны разгружать. Силы-то не занимать. Тебя вон как приложил.

Нет у вас там никакого искусства. Искусство у нас по подвалам. Сидят мужики, орденов и денег у коммуняк не просят и творят. Искусство в России под землей надо искать. О таких и писать надо…

– Ты о диссидентах? Так они рисовать не умеют.

Дилетанты… – пожал плечами Павшин.

– Запомни, искусствовед. Пройдет время, и по этим дилетантам о душе России судить будут. Они останутся, а все ваши Лактионовы и Иогансоны сгинут.

Олег схватил лопату и нервно подбросил угля в топку. Один угольный булыжник отскочил и чуть не задел Мишин башмак.

– Талантливый кич, может, и войдет в историю искусства, но художник без школы ничего путного сделать не может. – Павшин трезвел от остроты вопроса, – и голос его становился громким и уверенным.

– Не может?! – закричал Олег и забегал по котельной. – А Ван Гог? А Руссо? А Пиросмани? Знаешь, сколько сейчас стоят их работы на мировом рынке? Сотни тысяч! Какой же ты искусствовед после этого. Трусы вы и мразь! Если ты с ними, так чего плачешься в жилетку? Утри сопли и беги дальше со своим письмом. Твой Темлюков разобрался, что к чему.

Топите его, бейте. Он вам теперь как бельмо на глазу.

– Темлюков – другое дело. Он мастер. У него рука железная. Темлюков – художник. – Павшин тоже встал с топчана и, заложив руки за спину, зашагал по подвалу.

– Выходит, обрыдла ему железная рука, раз ею начальственные морды румянить пришлось. Стыдно за свою железную руку стало. Вот вы его и топчете…

Олег поджег очередную папиросу.

– Я не топчу, – тихо ответил Миша и остановился перед Олегом. – Мне от этого дела тошно, а как поступить – не знаю.

– Чего тут знать. Пошли свою начальницу и живи как человек. Вот у меня сменщика нет. Иди ко мне в смену. Сутки уголек покидаешь, два дня пиши свои эссе. И деньги будут, и совесть сохранишь.

– А сколько денег? – неуверенно спросил Павшин.

– Двести пятьдесят. Побольше, чем в твоей конюшне. Водка дармовая. Мужики из магазина принесут. И времени свободного полно…

– Я не пью, – заявил Миша и покраснел, вспомнив, с каким трудом спустился по ступенькам котельной. Но Олег не обратил внимания.

– Сам не пьешь, друзей угостишь, девушку…

У тебя девушка есть?

Павшин задумался. Девушка, с которой он проводил много времени, была. Звали ее Ксенией. Ксения заканчивала Институт культуры. Но с ней Павшин не спал. Они часами говорили на разные темы, с ней было легко и не скучно, но любовного томления Миша к Ксении не испытывал.

– Есть, мы дружим, и все…

– Тогда это не девушка, а приятель. О приятелях я тебя не спрашиваю. Они у каждого есть.

Олег вынул из кармана портмоне, извлек из него карточку и протянул Павшину:

– Кирка, зазноба моя. Видимся редко.

– Почему? – не понял Миша, разглядывая озорное конопатое лицо приятельницы Олега.

– Она в Ленинграде, я в Москве. Как три дня выпадает, я к ней. Потому в котельной.

– А я думал, ты в котельной стихи пишешь… Мужики доложили, что ты поэт, – сказал Павшин, возвращая снимок.

– Стихи – это мое… Мое несчастие. Стихами я злость к жизни выражаю.

– Печатать пробовал? – поинтересовался Павшин.

– Я в психушку не хочу… У меня для них стишки зловредные.

– Прочти, – попросил Павшин.

Олег подошел к стене, отложил два кирпича и извлек из тайника ученическую тетрадку. Полистал, вытянулся во весь свой долговязый рост и, остановив взгляд, громко объявил:

– «Номенклатуре».

Затем отодвинул тетрадь на расстояние вытянутой руки и монотонно, поставленным голосом начал:


Оставьте блуд, вранье и умиленье,

Рожденные в грехе, забывшие завет,

Вы за собой несете запах тленья,

Запомните, для вас прощенья нет!


Павшин еще не понял, а только почувствовал, что перед ним сейчас происходит что-то страшно крамольное и опасное. Он втянул голову в плечи и зажался, как перед ударом. Олег ничего не видел. Он был весь в своем стихе и в грязной котельной, в драной, черной от угольной пыли спецовке обличал режим:


Ханжи, в броне фальшивых идеалов,

В загоне для скота растите вы детей,

Надеетесь себе вы вырастить вассалов,

Но знайте, вырастите палачей.


Страх Миши уступил место любопытству. В кругу Павшина крамольные речи случались нередко. Но это были обычные разговоры интеллигентов, которые подсмеивались над системой, сносно с ней уживаясь. А Олег призывал к борьбе. Он обличал, пугал носителей власти;


Они придут, циничные и злые,

Сметая рухлядь ваших алтарей,

Как саранча, как полчища Батыя,

Без веры в Бога, черта и царей.


Голос истопника окреп и звенел, отражаясь низкими сводами котельной, он отбросил тетрадку и продолжал по памяти:


И с плеч покатят ваши головенки,

Обрызгав кровью сапоги сынов,

За проституток, джинсы и дубленки