Конечно, ясно: впервые мать живёт сиюминутную жизнь. Когда рос я, она была очень занята, она не осознавала… она не могла опуститься с высот решения своих высших задач к быту, каким я ворвался в её жизнь, я мешал ей. Её одержимость…

— Видимо, и ты ничего не знаешь о ней, — говорит Тося. — А я знаю то, что ты пропадёшь, если не освободишься от своего груза…

— Ёша! — кричит мальчик, проезжая мимо нас. — Ёша, мишке нравится!

«Паша ни в чём не виноват. Он так любит тебя!» — Тосин голос.

Тося молчит. Она смотрит на меня, и в её глазах — слёзы.

Между нами стена: из сказанного ею, из боли — из кровоточащих мигов моей жизни.

Мы гуляем, как всегда, до шести. В шесть возвращается мать.

Обычно мы ужинаем все вместе: Тося, я, мальчик и мать. Сегодня Тося ушла раньше — к больной матери, а я есть не хочу. Я должен прожевать то; что сегодня сказала мне Тося. И её слова, как Тучка — кость, я уношу к себе в комнату, намертво зажав челюстями. Подхожу к окну и вижу Вилена, пытающего девушку. Его лицо перекошено злобой и — радостью, ему нравится причинять страдания девушке. Ещё один Вилен. Ещё один. Сколько же их, Виленов?! Павел — на тополином пуху. Птица Павел — на сером асфальте. Ещё одна замученная девушка, вытянувшаяся на цементном полу камеры…

Я отшатываюсь от окна. В окна — не солнце, не ветер — Зло, разрушающее жизнь на Земле. Если верить материным книгам, скопилось столько агрессии, столько злобы и жестокости… что цивилизация должна погибнуть.

Но у меня есть тыл: мать — колдунья, способная спасать людей. Она вылечила Сашу. Она вылечила десятки, сотни людей… я не знаю, сколько… Моя мать — мой тыл. Тося права: я должен выбросить из себя скопившееся во мне… Я сижу на своей кровати и с ужасом понимаю: я генерирую злость. Во мне собралось её столько, что она может разорвать меня. Моё слепое чувство восхищённой любви к матери обернулось ненавистью. Зависимость осталась. Вот же я весь развёрнут к двери. И главный орган сейчас во мне — ухо. Оно как локатор. Оно ловит лепет нового мальчика, материны лёгкие движения. Мать переодевается в домашнее платье, мать идёт в ванную и моет руки. Мать идёт разогревать еду. Она напевает что-то. Разобрать невозможно потому, что слова не важны. Мотив — радость, торжество жизни.

Мой тыл — моя мать.

Но её радость — не из-за меня. Я работаю на неё. Я живу для неё.

Звенит звонок. Я знаю, это Саша. Он всегда звонит в одно и то же время: спросить, как мальчик? Сегодня снова его день — два дня подряд. Он должен прийти и, наверное, спрашивает, что нужно принести.

Мать говорит своё обыкновенное — «ничего» и добавляет: «Через час, не раньше».

Ясно, почему «через час» — она хочет успеть побыть с мальчиком. Она не любит, когда Саша возится с ним. Она ревнует. Каждую свою свободную минуту она тратит на мальчика: читает ему, что-то рассказывает — неразборчивое, во что-то играет с ним.

Навязчиво, снова и снова, как бред сумасшедшего, стучит в голове: «Мне она никогда не читала, мне она никогда ничего не рассказывала, никогда не пела мне, никогда не играла со мной, никогда не обнимала меня, никогда не прижимала меня к себе!» И каждое её движение там, в её с мальчиком комнате, каждое слово, каждое мгновение тишины — разрушает мой тыл. У меня тыла нет, как нет ничего доброго за моим окном — только жестокость, мучения, тюрьма.

Меня раздувает боль. Тосины слова тают в ней, я не слышу их, они растворились в моей боли и в моей злобе. Соседство с тюрьмой сыграло свою роль. Так много агрессии там, что она растеклась по миру, она затопила и меня, рвёт меня изнутри, пронзает нестерпимой болью. Я пухну от боли. Я разрастаюсь до пределов комнаты. Не тюрьма, я — приют агрессии.

И вдруг я слышу:

— Кушай, мой маленький. Кушай, мой хороший. Кушай, мой мальчик.

Голос звучит в моей комнате, он пикирует из углов, со стен, с потолка ко мне и вонзается в меня. Он причиняет острую боль моим ушам. Я — бомба, в которой собраны все людские обиды, вся боль, вся . злость, и, как в огненном котле, во мне всё это кипит, я — средоточие химических реакций. Сейчас, сейчас произойдёт взрыв. И я, сам не знаю как, оказываюсь в кухне перед матерью. И — взрываюсь, выбрасывая из себя ненависть и боль.

— Меня голодом морила, а ему — «Кушай, мой маленький!» — кричу я. — Меня ни разу в жизни не обняла. Меня ни разу в жизни не приласкала. Мне ни одного доброго слова не сказала. Я всегда один. — Мои руки тянутся к ней, к моей прекрасной матери, самой красивой, самой умной, самой талантливой на свете, вцепляются в её плечи и трясут её, как когда-то тряс меня мой папочка. А новый мальчик, сидящий на её коленях, в моих руках — как в клетке! У него открыт рот с непрожёванным рисом, он смотрит на меня с любопытством. И, поймав его взгляд, отпускаю материны плечи.

И наконец вижу материно лицо. Глаза её закрыты. А голова упала на плечо.

Только руки её крепко сжимают мальчика.

— Мама! — зову я шёпотом.

Я — пуст. Ни злобы, ни боли. Я сжёг себя в своей химической войне. Я разрядился. Я выбросил из себя все свои чувства — и злые, и добрые.

Мать не открывает глаз и никак не реагирует на плач нового мальчика.

— Ёша! — захлёбывается мальчик в слезах. — Ёша! — Он тянется ко мне, он хочет, чтобы я взял его на руки. — Ёша!

— Мама! — шепчу я.

Мальчик что-то почувствовал, он тянется ко мне, просит, чтобы я его взял. Но я ещё не понимаю, но я ещё не знаю того, что уже знает мальчик.

Я поднимаю голову матери, а она снова падает, как только я отпускаю её.

— Открой глаза, мама! — прошу я, едва шевеля губами. — Ты уже наказала меня, как всегда, ты уже поставила меня на место.

— Ёша! — плачет новый мальчик.

Я пытаюсь вытянуть его из материных рук, но не могу разжать их.

Вот когда я понял, что такое мёртвая хватка.

И всё-таки я разжимаю её пальцы. И всё-таки высвобождаю нового мальчика и — прижимаю к себе.

Но я ещё не понимаю.

Мальчик сразу перестаёт плакать. Теперь пальцами своими он вцепляется в меня.

Звенит звонок.

Вместе с мальчиком на недвигающихся ногах иду открывать.

На пороге — Саша. Взлохмачен, красен, как больной гипертонией, — Ветра рассказывала нам, как выглядят больные той или другой болезнью.

— Я пришёл сказать ей, что люблю её, что простил ей все обиды, что готов жить с ней и с вами под одной крышей.

Я пячусь от него в комнату, как от привидения. Готов?!. Готов?!. Простил все обиды? Я — вижу Свет.

— Зачем ты прогнал её?

— Я не прогонял. Я не хотел, чтобы она ушла.

— Да, не хотел. Захотела она. Её решение. Но подвёл её к этому решению ты. Ты заставил её уйти.

— Она никогда не любила меня. Она никогда не кормила… — лепечу я, но Свет обрывает меня:

— Ты вторгся в неё насильно, ты захватил её и вынуждал любить тебя. Ты требовал любви! Она лучше тебя. Несмотря на своё отчаянное нежелание быть с тобой, она боролась с собой, она ломала себя. И она уже шла к тебе. Уже любила тебя… Но ты нетерпелив. Ты не любишь никого, кроме себя, несмотря на то, что много делаешь для других. Ты с самого начала выбрал неверный путь. Ты захватчик. Ты хочешь того, что не может принадлежать тебе. Не вздумай идти следом за ней и мешать ей дальше. Тебе был дан шанс повернуть её к себе… А я отрекаюсь от тебя.

Какой Свет примерещился? Тьма. Кругом — тьма. Голос Саши:

— Амалия, что с тобой? Амалия, очнись! Я люблю тебя. Я не могу жить без тебя. Я пришёл к тебе.

Саша, белые халаты… В меня входит слово знакомое, уже оглушавшее, уже выученное наизусть: инсульт. В меня входят ещё какие-то слова, но они уже не задевают. Изо всех сил я прижимаю к себе нового мальчика. Хожу ли я, сижу ли я, не знаю. Единственное мое богатство — вот этот новый мальчик, вцепившийся в мою шею и обвивший меня руками и ногами. И повторяющаяся фраза, которую никак не могу осознать: «Не вздумай идти следом за ней и мешать ей дальше».

Филадельфия-Бостон-Мичуринец

1996-1997