Привычным стало его весёлое словечко: «Люкс!» Что означало оно, я не понимал, но оно нравилось мне — лёгкое, как и Павел, как и всё, что он делал, оно словно посверкивало искрами из Павловых глаз. У Павла всё, что ему нравилось, было — «люкс»!

Кухня наша теперь оборудована электроприборами, когда-то изобретёнными Павлом. Одна машинка точит ножи, ножницы, другая — трёт овощи, сыр… третья — взбивает, четвёртая — мелет кофе для мамы, пятая — режет на куски картошку и прочие овощи. Все эти агрегаты — небольшие, лёгкие, из пластмассы. Одно слово — «люкс!». «Подрастёшь немного, я тебе покажу, что из чего произрастает». Я не хотел ждать и просил сейчас показать, что внутри приборов, но он лишь смеялся: «Не шустри. До внутренностей придётся добраться, даже если и не захочешь, жизнь заставит».

Я научился улыбаться. Павел поддразнивал меня: «Кривовато, молодой человек, съезжаете набок, но уже кое-что!» Я и сам чувствовал странные конвульсии своего лица — всё оно сдвигалось в левую сторону и вниз, будто кто-то брал его в жёсткую ладонь и насильно туда сдвигал. Но была и сладость в этих странных конвульсиях: губы приоткрывались, и свежий воздух врывался в меня через рот, изо рта ухал к сердцу, и оно начинало скакать. У меня появились новые привычки: каждый день делаю упражнения, которые показал Павел, читаю свои три страницы каждый день, пылесосю наш дом, стираю свои вещи, стелю кровать, мою руки перед едой. У меня появилось много занятий дома: могу поездить на велосипеде, могу почитать, могу построить из конструктора башню или пароход, могу нарисовать серое, с решётками, здание или то, как мы с Павлом плывём, или то, как взбираемся на нашу горушку, на которой собачники выгуливают собак, а мы бродим по аллее и разговариваем.

6

Всё равно, несмотря на изменения, произошедшие в моей жизни в связи с появлением Павла, главной осталась щель чуть приоткрытой двери из моей комнаты в мамину. И я даже отказываюсь идти куда-то с Павлом в те часы, когда, знаю, мать должна быть дома.

Сегодня она одна. Едва звучит музыка, та самая, странная, которая тянет из меня жилы. Под неё мать произносит слова. Иногда различаю их:

В гранитах скал — надломленные крылья. Под бременем холмов — изогнутый хребет. Земли отверженной — застывшие усилья. Уста Праматери, которым слова нет.

Связи между ними поймать не могу. Но, несмотря на это, вижу деревья, траву, холмы, подаренные Павлом, слышу рассказанные им сказки — с гранитными скалами, с волшебными птицами.

Я сам — уста твои, безгласные, как камень!

Я тоже изнемог в оковах немоты.

Я свет потухших солнц.

Я слов застывший пламень,

Незрячий и немой, бескрылый, как и ты…

Почему мать никогда не прочитает эти строки мне?

А почему я не зову Павла «папа»? Чего только он не делает для меня! А я не зову. А я незаметно вытираю щёку, которую он целует. Только потому, что он беспамятно любит меня?

Получается: чем больше он для меня делает, чем больше зависит от моего настроения, тем большая небрежность рождается во мне по отношению к нему.

Мать воспринимает меня так же, как я — Павла? Чем больше я жажду её любви, тем холоднее она?

Это закономерность? Именно так и устроен мир? А может быть, это я виноват и в том, что мать не любит меня, и в том, что я не люблю Павла?

Не такими словами говорил я в тот час с собой, но чувство вины возникло, и я решил попробовать изменить своё отношение к Павлу.

Это сделать оказалось трудно: какой-то дух сопротивления мешал мне ответить Павлу добром за добро.

А пока шли день за днём, дожди сменялись снегом, снег снова дождём, дождь — солнцем… и я привык к тому, что Павел у меня есть.

В то воскресное утро я отказался поехать с ним за город, так как мать осталась дома. Но не успел порадоваться этому, как явился гость.

Он сел за стол, на обычное место гостя.

Прежде всего — запах. Одеколона. Этот запах заползал в ноздри, как муравьи, щекотал.

Похотливый взгляд шарил по матери, прилипал к груди, к животу, к обтянутым юбкой коленям.

— Зачем ты меня усадила за стол? Ты собираешься меня кормить? Я сыт, — сказал он первые свои слова. — Вот деньги. Делай своё дело. У меня сегодня ещё несколько встреч.

Любопытство — результат появления в моей жизни Павла. Но тут же — настороженность. Я не хочу, чтобы этот человек понравился матери. Я не хочу никого в нашем доме, кроме Павла.

— Почему ты молчишь? Разве я пришёл играть в молчанку? Или твоё загадочное молчание — способ подогреть меня? Ты должна обслужить меня. Я плачу деньги.

— Возьми деньги и иди туда, куда тебе нужно идти.

— Это как? Несолоно хлебавши? Такому не бывать! — Он резко встаёт, руками впивается в материны плечи.

Ещё мгновение, и я брошусь к нему, вцеплюсь в него зубами.

— Убери руки, — говорит мать спокойно. И… он убирает.

— Ты решил взять меня силой?

— Естественно, я своё беру силой. Поражений в моей жизни не бывает. Стреляю, вышибаю десять из десяти. Бабу хочу, возьму любую. Виновного найти… — он запнулся, но закончил: — обнаружу в минуту, безошибочно, как рентген. Своё я всегда беру… — И осёкся — под взглядом матери.

— А кто тебе сказал, что я — твоё? Я вообще не понимаю, как ты мог оказаться здесь? Я тебя не приглашала.

— Приятель дал телефончик.

— Явился, расскажи о себе, тогда посмотрим, «твоё» или не «твоё».

Он стоит над матерью — шкаф, с прозрачными глазами, уставился на её грудь. Вдруг он убьёт мать?

— Сядь и говори, что было важное в твоей жизни? Музыка начинает звучать вместе со словом «важное».

Он продолжает стоять.

— Мне говорили, ты — колдунья. Так ты — колдунья или шлюха? — Наглость ещё и в прищуре, и в позе, но голос смят и — подобие страха в сытом лице. Естественно, он садится. И больше не смотрит на её грудь. — Что я должен рассказать? Школа, академия, служба.

— Где ты служишь?

Неужели она всё-таки ляжет с ним в постель?

— Какое это имеет значение… — начинает он, но тут же поспешно отвечает: — Обеспечиваю порядок в стране. Это очень трудное дело: выявить и распознать врага. Я честный работник, чётко выполняю свои обязанности. А ещё читаю в академии лекции о международном положении.

— Иди домой, — говорит мать.

Как часто слышал я эту фразу, но никогда не доставляла она мне такого удовольствия, как в тот миг. Мать не будет с ним спать.

Что, если он снова захочет овладеть ею силой?

Нет, музыка и мать своё дело сделали.

— Зовут меня Вилен, мне сорок один год. Я всё сказал. Я женат. У меня двое детей. Сын весной кончает школу. Любовницы были, не без этого.

— Возьми деньги и уйди. У меня дела. И у тебя, кажется, тоже.

— Почему ты гонишь меня?

— Ты убил очень много невинных, а об этом не говоришь. И ты — трус. Я не хочу тебя.

Он огруз, буквально повис на стуле. Его глаза неумело смотрят в материны — он не привык смотреть людям в глаза. Это понимаю даже я, а уж мать — тем более.

— Откуда ты про меня знаешь? — Мать не отвечает. — Я не могу уйти. У меня поражений не бывает. Я не смогу жить с тем, что какая-то шлюха… — Он подавился последним словом, поспешно поправился: — Я не могу оказаться слабее женщины…

В эту минуту заскрежетал ключ и вошёл Павел — прямо в комнату, с сумкой, набитой продуктами, и — с лыжами.

— Прости, я не вовремя, я — к Иову. — И он быстро стал приближаться к моей щели!

Я едва успел отскочить.

Впервые крикнул «Папа!» и кинулся ему на шею. Прижался к его запахам, спасаясь от одеколона, пропитавшего нашу квартиру. Павел не обиделся, что я не захотел поехать с ним, пришёл!

Уронив и сумку, и лыжи, он всё крепче стискивал меня, видимо, ошеломлённый моей вспышкой. Мы оба вздрогнули от звука распахнувшейся двери и обернулись.

— Ты кто тут? Ты — сутенёр?

— Он мой папа, — сказал я.

— Это тебя она выбрала? Тебя? Ни кожи, ни рожи. До сих пор я не знал, что словами бьют по голове.

— Кто позволил тебе войти в эту комнату? Кто позволил тебе лезть в мою жизнь? Кто позволил тебе таким тоном… в моём доме? — Мать говорит тихо, но её слова сильнее слов его — от них проходит страх.

— Впервые в жизни меня отвергли, меня, Вилена Тросинова… — Он спешит выйти из комнаты. — Из-за этого типа.

Почему мать не сказала тогда: «Не из-за него»?

Та музыка ещё продолжала звучать.

Я отчаянно вцепился в шею Павла. Пусть я задохнусь в его руках. Пусть. Я и в самом деле уже не дышал.

Почему не исчезают, почему плывут передо мной прозрачно-белёсые глаза Вилена?

7

С трёх лет, а может, и чуть раньше, с того дня, когда мать повела меня в детский сад, на моей шее висит ключ от нашей квартиры. Я должен всегда носить его.

Лишь один раз вела меня мать в детский сад — в первый. И велела воспитательнице отправлять домой одного.

Сад у нас во дворе. Как и школа. До подъезда (у нас все подъезды во дворе) не больше пятидесяти метров. Ничего страшного, вполне могу дойти сам. А я всё равно каждый день ждал: мать придёт за мной, и я кинусь к ней с криком «мама!» и начну рассказывать, о чём сегодня читала воспитательница. Но мама не приходила. Я старался задержаться в саду подольше. Я растравлял себя. Мне нравилось себя жалеть и завидовать ребятам. Нравилось ощущать в себе закипающие слёзы при виде чужих мам, одевающих своих детей. О, это материнское движение: склониться к своему ребёнку — застегнуть пальто или сесть перед ним на корточки — надеть сапоги, завязать шнурки на башмаках! Что бы ни отдал я за возможность оказаться под материными руками и небрежно вертеть головой! Я бы нарочно вертел, чтобы скрыть от матери, что у меня дух замер.

Воспитательница торопила меня домой, а я жадно исследовал каждое движение чужой матери — как это бывает. Одетый, изнемогал от жары. А ещё от обиды с завистью, они бурлили во мне слезами и искали лишь малейшего моего промаха, чтобы вырваться наружу. Но промаха я старался не сделать. Стискивал зубы до того, что начинали болеть уши, таращил глаза и напрягался так, чтобы всё, что может дать старт слезам, затвердело и преградило им путь, — а сами слёзы, кипящие и горячие, замёрзли. Я не хотел чужой жалости. Я не хотел увидеть раздражения матери, когда она по телефону услышит от воспитательницы о моих слезах. Только не это. Не хочу, чтобы ещё раз зазвучало: «Я не звала его».

Единственное, что я позволял себе: задержаться около лифта (да и то лишь тогда, когда никого рядом не случалось) и упихать поглубже зависть и обиду. Но всё равно слёзы кипели во мне и норовили вырваться.

В тот день…

В тот день ещё никто ни за кем не приходил. Над нами повис запах подгоревшей капусты, которую нам скормили на ужин, вполз во все вещи и в шторы. В животе капуста расположилась хозяйкой и изнутри травила меня, впившись своими щупальцами во все мои клетки. Я уткнулся в окно, к которому прибились первые снежинки. Откуда они явились ко мне? Кто послал их? Они — живые? Может, они тоже чувствуют? Может, они — из «Снежной королевы», которую читал мне Павел? Как я хочу научиться понимать язык неба, птиц! Первый снег. Я так обрадовался ему!

— Иов!

Моё имя — как пуля — прострелило голову.

— За тобой пришли, — голос нянечки. Я повернулся.

В дверях — Павел. И все смотрят на него: воспитательница, нянечка и ребята.

— Папа! — крикнул я и бросился к нему.

Нет, я не крикнул и не бросился. Павел подошёл ко мне сам и поднял меня. В эту минуту все слёзы, что собирались во мне столько лет детского сада, закипели, забурлили и помчались вон.

— Ну, полно. Я буду всегда приходить за тобой, — зашептал он мне в ухо. — Я не знал, что мама не берёт тебя.

Он прижал меня к себе так, как прижимал при Вилене, и понёс к двери. Я ничего не видел и не слышал — зависть, обида вырвались из-под моей брони и теперь погружали в огонь мой детский сад, вместе с воспитательницей, нянечкой, ребятами и уже толпящимися в раздевалке родителями.

Павел не мог оторвать меня от себя, а шея его была мокрая от моих слёз.

В тот день ко мне склонился мой отец и долго утирал широким платком моё лицо, приговаривая:

— Поплачь. Поплачь.

И то, что он знал, — освобождение от скопившегося за долгие годы принесёт мне облегчение, вызвало ещё больше слёз.

Это был переход из одного состояния в другое. Я принимал новый способ отношений: наконец я разрешил Павлу любить меня и теперь учился сам любить в ответ и получать от этого удовольствие. О, как мне нравился теперь запах раскалённого железа! Как мне нравились руки Павла, завязывающие шнурки моих ботинок и шапки! Как мне нравилось крутить головой, вроде я совсем не замечаю его возни со мной, вроде она мне совсем безразлична. Долетели до меня слова нянечки:

— Замуж вышла, что ли?

И шёпот воспитательницы:

— Разве чужой мужик будет так нянчиться? Отец! Отец. В эту минуту я понял, что значит, когда есть отец. Я как все. А может, и не совсем как все. Теперь мне могут завидовать, такой у меня необыкновенный отец.