– Я очень устал, – ответил я, взяв ее за руку прежде, чем она успела сделать еще что-то, и поцеловал. Но улыбка, которую я ей подарил, была натянутой, поскольку мысли мои были заняты тем, что раньше даже не приходило мне в голову. Я с изумлением понял, что могу искать у Каталины не только спокойствия ума и души. – Мы попали в шторм, а день сегодня выдался очень длинным и тяжелым.

Внезапно в памяти моей всплыло воспоминание о том, как я держал Люси в своих объятиях, как она прятала лицо у меня на груди, как ее сердце билось в унисон с моим. Я вспомнил запах соли и краски, которыми пропитались ее волосы, как ее мелкие белые зубки яростно впились в ладонь, когда она сдерживалась, чтобы не закричать.

Мерседес, естественно, сразу же догадалась, что я пытался скрыть от нее, но, и это вполне объяснимо, сделала неверные выводы.

– Только не говорите мне, что откажетесь подняться наверх, – заявила она. – В память о добрых старых временах?


Возвращаясь в гостиницу по темным улицам, я понял, что более не могу обманывать себя относительно тех чувств, которые столь недвусмысленно выразило мое тело. Однако подобные эмоции не имели выхода, удовлетворить их у меня не было ни малейшей возможности. Добиваться чего-либо подобного от Люси было… невозможно, и именно эта мрачная перспектива едва не толкнула меня искать утешения в объятиях Мерседес. Я чуть не поддался искушению. Невероятно, но тем, что этого не случилось, я обязан прежде всего мэру, который, спускаясь нетвердыми шагами по лестнице и уныло жалуясь на фригидность и экстравагантность своей супруги, внезапно пробудил во мне сильнейшее отвращение к подобному времяпрепровождению. Каким бы мимолетным ни было это отвращение, оно все же охладило мой пыл настолько, что усталость взяла свое. А когда желание утихло, в памяти у меня прозвучали слова Люси. Они пришли издалека, из давних времен, но голос ее звучал чисто и звонко.

Я могу доверять и вам… в том, что вы скажете мне правду.

Мне пришло в голову, что это имя очень ей идет, потому как она бросала яркий свет на все, о чем говорила, и, вероятно, именно с ее помощью я впервые ясно увидел путь, который мне предстояло пройти.

Размышляя об этом, я почти не обращал внимания на то, куда иду, поскольку знал город достаточно хорошо, чтобы ноги сами несли меня. Но вдруг, подняв голову, я обнаружил, что, очевидно, память все-таки сыграла со мной злую шутку, поскольку от дома Мерседес я добрел до монастыря Сан-Тельмо, давшего приют монахиням.

Когда я впервые оказался в Сан-Себастьяне, то после первого дня очень редко приходил на площадь, чтобы бросить взгляд на суровые каменные стены и всегда запертую, обшитую железными полосами дверь и вновь задуматься о том, правильным ли было мое решение. Сейчас, в темноте, монастырские стены показались мне ничуть не ниже стен, цитаделей, которые мне довелось штурмовать, и бесконечно длинными. Они тянулись и тянулись вдоль одной стороны узенькой, извилистой улочки, упираясь в огромный скальный массив, на вершине которого расположился форт. Но каким-то непостижимым образом те же самые стены выглядели странно хрупкими, даже иллюзорными, в колеблющемся свете уличных фонарей, освещавших только углы, как если бы малейшее дыхание ветерка было способно развеять их в пыль и явить постороннему взгляду жизнь внутри их пределов.

Спит ли сейчас Каталина? Или же молится в одиночестве в своей келье, или стоит на коленях в тускло освещенной часовне, воздух которой насыщен благовониями? Я мог только гадать об этом. Что я знал о ней? Я даже не мог представить, о чем она сейчас думает. Вспоминает ли хотя бы иногда обо мне? Она наверняка думает о своем ребенке. Выносить ребенка девять месяцев, в муках произвести его на свет, а потом отдать в чужие руки… Я понимал лишь, что не знаю и не могу знать того, что она чувствует. Это было выше моих сил, мне не хватало для этого воображения. Но все равно Каталина оставалась моей любимой: были времена, когда я точно знал, что означает каждое движение ее губ или улыбка в ее глазах. Я так долго и молча жаждал ее, страдал и мучился столько лет, и вот теперь вернулся… Зачем и для чего?

Я повернулся и с трудом пошел прочь. Когда наконец, хромая от боли в ноге, я доковылял по боковой улице до гостиницы, то, повинуясь внезапному порыву, поднял голову. Окно Люси было темным, ставни и жалюзи распахнуты, и мне показалось, что сквозь стеклянное ограждение балкона я вижу ее, сидящую у окна и глядящую вниз на улицу.


Сегодня просто замечательная погода, и лихорадка ушла. Хирург чрезвычайно доволен моими успехами; новый разрез заживает дольше, зато потом мне будет с ним намного удобнее. Он говорит, что нет ничего, что неспособна была бы излечить прогулка и дружеская пирушка.

Я должен сделать это. Я не могу до бесконечности прятаться от всех.

Повиснув на костылях, я с великим трудом тащу на себе собственный мертвый груз. Моя здоровая нога быстро устает, а ампутированная ступня подпрыгивает и спотыкается, ощущая каждый шаг, каждый камень, и дикая боль в ноге оплакивает мою потерю.

Мимо пробегают двое мальчишек. Они смеются, в руках у них ворованные яблоки. Один из них задевает меня, я спотыкаюсь и падаю на раненое колено. Мне кажется, что моя едва зажившая плоть вспыхивает жутким пламенем боли. У меня перехватывает дыхание, я не могу протянуть руку и поднять второй костыль, и вдруг один из мальчишек смеется и пинком отшвыривает его еще дальше от меня.

На помощь мне приходит какая-то женщина. Она достаточно сильна, чтобы поднять меня на ноги.

– Вам нужно выпить, точно говорю, ведь я держу кафе. После прогулки загляните ко мне на рюмочку коньяку. Я люблю солдат и знаю, как угодить им, потому что мой мальчик был убит под Бородино.

Я иду дальше, потому что не могу вернуться, хотя мои руки, обессилевшие вследствие долгого бездействия, растерты почти до бесчувствия рукоятками костылей, а под мышками у меня вздулись волдырями мозоли. Дует холодный ветер, но я взмок от пота. Мне потребовалось целых десять минут, чтобы дойти до конца улицы, и дальше идти мне некуда.

Когда я не сплю, то могу думать о Каталине. Иногда она даже является мне во снах, прогоняя кошмары, которых я так страшусь. Но когда я выхожу на улицу, то не могу взять ее с собой, потому что должен следить за каждым своим шагом. У меня нет сил сопротивляться, а улица полна опасностей: бегущие мальчишки и пьяные мужчины, собаки, которые бросаются на людей, и ручные тележки, которые проталкиваются сквозь толпу. Здесь неровные камни под ногами и скользкая грязь, здесь на каждом шагу попадаются благородные дамы, которые вздыхают над моей солдатской формой и моим изуродованным телом. Сопровождающие дам мужчины просто очарованы жалостью, которая светится в их голубых глазах, и тем нестрашным ужасом, от которого кривятся их пухленькие алые губки.

Для них я всего лишь достойный жалости субъект. Для них я всего лишь калека.

II

Вопрос о том, как мне увидеться с Каталиной и поговорить с ней, дабы не причинить ей боли и не поставить ее в неловкое положение, занимал меня с той самой поры, как я только покинул Керси. Но только увидев прошлой ночью Люси, сидящую у окна, я вдруг осознал, какую тяжкую и неудобную ношу я – пусть даже по ее настоянию – намереваюсь взвалить на ее плечи.

Утром мы встретились в кафе, и если даже она и спала не больше меня, то не призналась в этом. Но она явно оживилась, и у нее заблестели глаза при виде чашек с густым сладким шоколадом и корзиночкой с булочками и печеньем, которые обычно составляют испанский завтрак. Однако я не мог не обратить внимания на то, что ела она так же, как всегда, то есть почти ничего. Подобное поведение было мне знакомо, и я не приветствовал его. В течение некоторого времени за столом царило молчание, никто не нарушал тишины, и, когда она заговорила, я, хотя при этом и смотрел на нее, вздрогнул.

– Итак, что вы хотите, чтобы я сделала?

– Думаю, я должен написать ей, если вы будете так добры, что согласитесь это письмо доставить. И, если это возможно – опять же, если захотите, – вы можете передать мне ответ.

Она сделала вид, что целиком сосредоточилась на том, чтобы долить себе в чашку еще немного горячего шоколада, и я мог только строить догадки, о чем она думает. Я добавил:

– Но вы должны сказать, если вам не хочется принимать в этом участия. Я понимаю, что это… непростая задача.

– Разумеется, я хочу сделать это, – с готовностью откликнулась она, допивая шоколад и ставя чашку на стол. – И никому не скажу ни слова о письме, только ей. Так мы уменьшим опасность того, что меня попросят отдать его настоятельнице. – Она положила салфетку на стол и встала. – Я бы хотела осмотреть город, так что давайте встретимся, скажем, в полдень? К тому времени пребывание на улице станет невыносимым.

Она улыбнулась, прихватила альбом и шляпку и ушла, не говоря более ни слова. А мне оставалось только гадать, чем была вызвана подобная немногословность – то ли врожденным тактом, который говорил, что меня следует оставить одного, дабы я мог приступить к выполнению стоящей передо мной задачи, то ли скрытым отвращением к тому, что ей предстояло сделать.

Собственная задача не вызывала у меня неприязни или иных негативных чувств, но и приятной назвать ее было нельзя. Я с трудом поднялся по лестнице в свою комнату и уселся за стол у окна. Я писал по-испански, но стремление облегчить Каталине прочтение письма, в свою очередь, усложнило для меня его написание. Я проклинал шуршание метел снаружи и грохот бочек внутри, которые мешали связно мыслить, при этом ничуть не облегчая мои молчаливые, но от этого не менее гнетущие воспоминания. Я исписал несколько страниц, повествуя о своей скорби и потере, но потом разорвал их, потому что разве не за тем я приехал в Испанию, чтобы только лишь обеспечить Идое надлежащий уход? Я полагал своей обязанностью рассказать Каталине о том, что намереваюсь предпринять, но для этого вполне хватило бы нескольких строк, поскольку я опасался, что ненужные подробности доставят моей любимой лишние треволнения.

Но сидя у окна и вслушиваясь в звуки и запахи Сан-Себастьяна, вливавшиеся в раскрытое окно, я вдруг поразился тому, как мог обманывать себя или, точнее, как отказывался признать, что возвращение сюда вновь пробудит к жизни все те чувства, которые, как я наивно полагал, давно умерли во мне. То, что я до сих пор люблю Каталину, для меня не подлежало сомнению, оставалось своеобразным догматом веры, но теперь, когда я оказался так близко от нее, когда мне предстояло облечь свои намерения в слова, я вдруг растерялся. Я никак не мог взять в толк, как мне удалось проделать такой путь в столь расстроенных чувствах, и неверно оценивал причины, которые побудили меня в него отправиться. Такое впечатление, что я начал военную кампанию, не имея в своем распоряжении ничего, кроме простейших директив. Разумеется, моя забота о ребенке, хотя и вполне реальная, все-таки являла собой второстепенный мотив и задачу, для решения которой не требовалось особенных сил и умений. Какой же силой, в таком случае, обладали эти запечатанные приказы, тайные и неведомые, что я даже не подозревал об их существовании, и в то же время столь значимые, что только сейчас они открылись мне?

Или все-таки Мерседес оказалась права? Неужели, не признаваясь в этом самому себе, я втайне питал надежду на то, что мне удастся воссоединиться с Каталиной вопреки церковным обетам, которые она принесла? Или я искал у нее прощения, и если да, то за что? И как быть с тем, что случилось во время шторма? Я опустил взгляд на бумагу, лежавшую передо мной на столе. Вскоре эти листы будут держать ее маленькие смуглые руки. Отчаяние и смятение, охватившие меня при этой мысли, в сравнении с теми простыми желаниями, которые я питал ранее, придавали словам, которые я мог бы написать, несвойственное мне лицемерие и скрытый смысл.

В конце концов страх причинить Люси незаслуженные неудобства, равно как и чрезвычайная трудность задачи остаться верным своей любви и быть честным с самим собой побудили меня швырнуть все в печь и написать лишь несколько строчек, не допускавших двойного толкования.


Mi corazon![52]

Мой друг мисс Дурвард согласилась доставить тебе это письмо. Ты можешь быть с ней откровенна, если захочешь. Я ей полностью доверяю.

Умоляю простить меня за то, что нарушаю спокойствие, в котором, как я надеюсь, ты ныне пребываешь. Но когда я услышал, что тем, кто попечительствует сейчас Идое, требуются денежные средства, то почувствовал себя обязанным приехать в Испанию, чтобы лично убедиться в ее благополучии.

Наверное, ты не знаешь, что после войны, – так скоро, как только смог – я вернулся в Бера. Тамошний священник рассказал мне о том, что ты удалилась в монастырь Сан-Тельмо, как и о том, что ты была беременна. Получив эти известия, я приехал в Сан-Себастьян и провел здесь много месяцев, но не стремился сообщить тебе, что нахожусь здесь, равно как и не искал Идою. Любовь моя, сможешь ли ты простить меня? И правильно ли я поступил, сделал ли то, что должен был сделать? С тех пор мне не дает покоя мысль, что ты могла бы желать узнать, что я, по крайней мере, старался найти тебя. Но твое спокойствие было для меня превыше всего, и, зная о том, какую судьбу ты избрала для себя, я не рискнул пробудить в тебе печали и сомнения, которые, как я надеялся, остались в прошлом. Когда стало известно, что я унаследовал поместье в Англии, я был принужден вернуться туда, но ничто не могло стереть память о тебе из моего сердца.