Я с трудом проглотила застрявший в горле ком и уперлась ногами в пол. Мне надо учтиво отказаться от этой затеи (не устраивать же скандал!) и потихоньку улизнуть отсюда, оставив одураченного Людовика и разочарованного Евгения.

Уйти сразу. Пока не стало слишком поздно.

Или же бурно выразить возмущение, приказать подавать лошадей и мой паланкин, одеться и бежать из этой тонко рассчитанной ловушки — все, что угодно, лишь бы не оставаться здесь с двумя мужчинами, на лицах которых ясно читается отвратительное предвкушение торжества.

И все же я не уходила.

— Давай же, дочь моя. Позволь своей прислужнице раздеть тебя.

Я искоса посмотрела на Людовика — он сидел, встревоженный, как и двенадцать лет тому назад, шелк едва прикрывал его тощую грудь, торопливо вздымавшуюся и опадавшую в такт дыханию, а глаза беспокойно следили за мной.

Он думает, что я откажусь. Страшится, что отвергну его и тем выставлю на посмешище.

— Что тебя останавливает, дочь моя? — проговорил мне на ухо папа с такой же вкрадчивой убедительностью, с какой змей в раю уговаривал Еву. — Вот супруг твой, ему не терпится доказать тебе свою любовь и верность.

Нет!

— Ты ведь жена ему. Его величество имеет право приказать, чтобы ты взошла на его ложе, дитя мое.

Эти слова словно окутали меня отвратительной слизью. Людовик, судорожно сжимая папские простыни, облизнул пересохшие губы.

И вдруг мне показалось, что никакого выбора у меня нет. Придется пройти через это. Даст Бог, Людовик потерпит фиаско, несмотря даже на то, что его подбадривает сам помазанник Божий. Как только мы останемся наедине, я заставлю Людовика передумать. Пусть мне не удалось убедить папу дать развод на основании близкого родства, но уж пыл-то Людовика я наверняка сумею охладить.

Сохраняя внешнее спокойствие, полностью владея собой, я стала обдумывать то, чему так противилось мое тело. Движением плеч стряхнула плащ на руки Агнессе, позволила ей снять с меня широкое покрывало. Ноги выскользнули из мягких туфлей, потом я повернулась к Агнессе, чтобы она расшнуровала мое домашнее платье и помогла снять ночную сорочку. Высоко подняв голову, вздернув подбородок, я прошагала к ложу. При этом не пыталась прикрыть свое тело ничем, кроме естественной накидки — волос, доходивших мне до бедер. И никогда еще я не была им за это столь признательна: уж больно сладострастным взором смотрел на меня Евгений. Я устроилась рядом с Людовиком, укрывшись от взгляда папы шелком одеяла. Так мы и сидели — нелепо, будто несмышленые ребятишки, ожидающие наставлений.

Со мною чуть было не сделалась истерика, но усилием воли я не позволила ей прорваться наружу. Я чувствовала, как рядом со мной, откинувшись на груду подушек, дрожит Людовик. Мне ни в коем случае нельзя смеяться. И плакать — тоже. Евгений взял в руки сосуд со святой водой, окропил все ложе и нас обоих. Затем преклонил колена в изножье постели и стал горячо молиться.

— Помолимся вместе, дети мои.

Людовик с готовностью склонил голову, губы его уже шептали молитву. Я же закрыла глаза, сжала кулаки и мечтала лишь об одном: чтобы все это исчезло, как дурной сон.

— Боже всемогущий, вот чада Твои, и нет единства меж ними. Я молю за них. Исцели раны их. Ниспошли им любовь и нежность. И даруй им плодовитость. Аминь.

— Аминь, — эхом откликнулся Людовик.

Я не в силах была вымолвить ни слова.

Евгений, справившись со своей задачей, с трудом поднял свое грузное тело и поклонился нам; щеки его были еще мокры от слез, вызванных торжеством святого дела.

— Употребите возможность эту во благо, дети мои. Это святая минута, и нельзя потратить ее всуе.

Он покинул нас, вслед за ним вышла и Агнесса, зажав в руке мои одежды и бросая через плечо встревоженные взгляды.

— Святая минута, — повторил Людовик слова папы и так горячо схватил меня за руки, словно боялся потерять хоть одно мгновение. — Вот свершается то, чего мы так хотели, Элеонора. Мы начинаем все с чистого листа.

— Не нужно играть со мной, Людовик.

Я задрожала от ужасных предчувствий.

— Играть? Я серьезен как никогда.

— Это не то, чего я хотела — чего угодно, только не этого.

— Элеонора! Вы сами не знаете, чего хотите. Зато я знаю, как сделать вас счастливой. — Я увидела, как его глаза загораются страстью. — Любовь и всепрощение Божье исцелят нас.

— После того как весь минувший год вы только и делали, что проклинали меня за измену вам с князем Раймундом? — Вот! Уж яснее выразиться было невозможно. Страсть в его глазах немного поугасла. — Признание брака недействительным вполне устроило бы нас обоих. И не позволяйте Его святейшеству заставить вас думать по-другому. У вас одна-единственная дочь, и только.

Но он уже меня не слушал. Не нужно было упоминать папу Евгения. Огонек страсти снова вспыхнул ярче.

— Нет, любовь моя. Милая жена моя! — Я дернулась от его ласк. — Его святейшеству виднее. Нам предназначено быть вместе. Мы должны поступить, как он велит, и благословенны будем в очах Господа. Мы же дали брачные обеты!

Схватив за плечи, он привлек меня к себе.

— Вы что же, собираетесь принудить меня исполнять пустые клятвы, Людовик? По велению старика, который в эту минуту, должно быть, подслушивает под дверью, прильнув ухом — или глазом — к замочной скважине? И потирает руки от того, что сумел заставить короля Франции повиноваться ему — пусть даже в том, чтобы уложить женщину в постель!

— Именно. Я собираюсь принудить вас исполнять свои клятвы.

Бог свидетель, к этому он и стремился. Рывком я высвободилась и попыталась спрыгнуть с ложа, но рука Людовика крепко перехватила мое запястье.

— Нет, Элеонора!

— Отпустите меня.

— Не отпущу. Вы жена моя, а Его святейшество велел нам освятить свой брак пред очами Господа Бога. И мы это исполним.

С этими словами он втащил меня назад, под шелковое одеяло.

Он цепко держал меня, а потом я ощутила его горячие губы на своих губах. Людовик, если его возбуждал Бог либо пролитая кровь, был способен вести себя, как всякий мужчина. Он притянул меня еще ближе к себе, намотал мои волосы на кулак, я ощутила напряжение его возбужденной плоти.

Что произошло между нами на том ложе? Этого я не поведаю. Не желаю даже думать. Людовик исполнял Божье веление, которому не мог не подчиниться, несмотря на все мое отвращение. Если называть вещи своими именами, то было священное изнасилование. Впрочем, это не совсем справедливо по отношению к Людовику, он ведь не применял грубую силу. Просто я сама в конце концов сдалась: обстоятельства были против меня, пришлось им уступить. Отчего же я уступила? И сама не знаю. Видимо, хитрый расчет Евгения, поздний час да еще ощущение роковой неизбежности лишили меня сил сопротивляться.

Надо было бы, конечно, с криком бежать из той комнаты.

А вместо этого я покорилась. Но все то время, пока Людовик трудился во имя Божие, я молила Пресвятую Деву не допустить, чтобы я зачала. Если каким-то чудом Людовику удастся свершить то, что упорно не удавалось ему на протяжении целых двенадцати лет, если дитя окажется сыном, то этот брак останется ловушкой, из которой мне вовеки не выбраться.

Вовеки.

Как оказалось, близкая степень родства — пустой звук.

Я стала молиться еще горячее, когда тощие бока Людовика прижали меня к простыням папской постели. Евгений сумел на удивление разогреть всю мужественность Людовика — на сей раз он не выходил из меня гораздо дольше, чем бывало прежде, а затем издал хриплый победный стон, свидетельствующий о том, что сам он удовлетворение получил. Как неудачно, что он завершил свои труды, закрыв глаза и лихорадочно шепча молитвы. Я ни малейшего возбуждения не ощутила. Лежала, как каменное изваяние на гробнице, пока Людовик не покончил со своим делом, после чего скатился с ложа и преклонил колена на молитвенной скамеечке у распятия. Он что, так и не прерывал своих молитв? А Бог — закрывал ли Он уши, слыша все тот же самый голос, настойчиво взывающий к Нему? Помолившись, Людовик вернулся на ложе, поцеловал меня в губы и почти сразу уснул, подложив кулак под щеку, как ребенок.

Я же до самой зари лежала не сомкнув глаз, в крайнем смятении.

— Увезите меня домой, — потребовала я от Людовика, когда утром он пробудился со словами горячей благодарности, вызывавшей у меня тошноту. — Я желаю сегодня же уехать.

Я не могла ни минуты больше оставаться на этой вилле, которая стала свидетелем полного крушения всех моих замыслов.

Дай Бог, чтобы королевское семя Людовика пропало втуне. Дай Бог воистину!

Едва мы вернулись в Париж — через два с половиной года после отъезда из него, — как на меня снова навалилась дурнота, преследовавшая во все время морского путешествия до Сицилии. У меня пропал аппетит, силы оставили меня, я погрузилась в полнейшую апатию, а настроение упало до самых отороченных мехом башмаков, которые пришлось опять надеть в страшном холоде старинной крепости вместо легких туфелек из мягкой замши, какие носят в Палестине. Меня не утешило даже то, что Мари была снова вместе со мной. Этой крепенькой светловолосой девочке исполнилось теперь пять лет; она обещала вырасти настоящей красавицей, но я была для нее незнакомкой, как и она для меня. Стоило мне отпустить ее, и девочка сразу бросилась к своей нянюшке, а бусы из лазурита, которые я привезла ей из Антиохии, были тут же заброшены ради любимой старой куклы. Она без устали рассказывала о своем пони, которого подарил ей Людовик. Мари совсем не скучала по мне, и я была вынуждена признаться себе, хотя и с немалым огорчением, что тоже по ней не скучала. Дети интересны, когда подрастут, когда с ними уже есть о чем поговорить.

Нет, эта встреча вовсе меня не обрадовала.

За стенами дворца Сите Сена покрылась толстой коркой льда, ветер на улицах пробирал до самых костей, да и в мои покои задувал ощутимо, несмотря на застекленные окна, закрытые еще и ставнями — аббат Сюжер позаботился о том, чтобы отремонтировать апартаменты к моему возвращению. Если тем самым он хотел снова втереться ко мне в милость — после отвратительного сговора с Его святейшеством, — то в этом он потерпел поражение. Для примирения нужно было гораздо больше, чем разукрашенные гобеленами комнаты, сколь бы искусно ни были те вышиты. Сюжер всего-навсего позолотил решетки моей темницы.

Руки и ноги у меня болели, я чувствовала тошноту.

— Вы и без меня хорошо понимаете, что с вами, государыня, — сказала, подойдя ко мне, Агнесса, с чистым куском полотна наготове: меня рвало в таз, уже в третий раз после того, как поднялась утром с ложа.

Я застонала.

Я невыносимо страдала.

Боже праведный!

Единственным облегчением всех моих мук служило то, что хотя бы не приходилось созерцать невыносимо торжествующую физиономию Людовика. Сияя от предвкушения скорого отцовства, он отправился еще раз на поклонение руинам некогда цветущего городка Витри-ле-Брюле. Там он посадил рощу кедров, привезенных из Иерусалима, символ своего покаяния. Я надеялась, что уцелевшие жители, близкие тех, кто был сожжен, оценили этот жест.

Заточенная во дворце Сите, я дрожала от ярости. Молитвы папы Евгения достигли престола Всевышнего, и Бог их услышал. Истечения мои прекратились. Королевское семя Людовика, черт бы его побрал, вопреки всему принесло плоды.

«Королева возлегла на ложе. Вот-вот родится дитя!

Славься, Господи Боже!»

Эта весть передавалась из уст в уста, она гремела по всему дворцу.

Я тряслась и стонала — знакомая боль, рвущая тело на части, овладела мною. Знакомая? Эти муки были хуже всего, что я испытывала до тех пор, и разум мой страдал не меньше тела. Если это мальчик, наследник французского трона, то стены дворца сомкнутся вокруг меня, словно стены монастыря вокруг новой монахини — до смертного часа. Если я подарю Людовику сына, он никогда и ни за что не отпустит меня. У него будут и наследник, и Аквитания, и что бы я ни говорила, я ничем не смогу помешать его зловещему триумфу.

«Вот-вот свершатся роды. Родится наследник Капетингов».

Даже в мои покои долетали рев труб и радостные возгласы тысяч глоток, заглушавшие мои вопли боли — ребенок рвался на свет.

Мне это радости не приносило. Это дитя может навеки приковать меня к целомудренному ложу Людовика.

Роды выдались трудные. Казалось, время застыло на месте. Людовик с неуместным восторгом передал мне свои искренние и горячие поздравления, распорядился отслужить благодарственную мессу по случаю появления на свет своего сына и наследника, а мне в подарок прислал драгоценный камень. Еще один из многих.

Я же стонала и тужилась, отхлебывая время от времени красное вино — в него добавляли какую-то гадость, заглушавшую боль, — и выполняла распоряжения тех, кто ухаживал за мной: Агнессы и мадам Мадлены, королевской повитухи. Людовик специально приставил ее ко мне, дабы печься о моей жизни. По крайней мере, мне хотелось так думать. Если бы пришлось выбирать между мною и сыном-наследником, не знаю, как бы она поступила.