В Горди, неподалеку от княжеского летнего замка, стоит старая ель, пораженная молнией. Местные жители поговаривали, что эту ель по ночам посещают злые духи. Поэтому никто не отваживается подойти близко к дереву, вызывающему в душах людей священный трепет. Но они знают и другое, о чем лишь изредка тихо перешептываются: тому, кто, преодолев страх, просидит в дупле этого дерева ночь, передастся демоническая сила. Нау однажды заночевал в дупле. Наутро он почувствовал в себе необычайную силу. Чары рассеялись, и Цицино покорилась ему. Душа Нау была охвачена огнем. Но чары вернулись. Цицино все же не принадлежала ему. Это он, Нау, был в ее власти. Она была не такой, как другие женщины. В ее жилах кипела кровь колхидских амазонок. Цицино не была обыкновенной возлюбленной, нет, она брала, покоряла и отвергала то, что ей покорялось. Она ни к кому не привязывалась и никому по-настоящему не принадлежала. Боясь растерять свою страсть, свое пламя, она обращала свой взгляд, взгляд амазонки, лишь на немногих. Она была вакханкой, от нее исходили неведомые токи, парализующие мужскую волю. В этом, должно быть, разгадка ее власти над душами мужчин. Нау страдал. Он пришел к Цицино как простой слуга, и любое ее желание было для него законом. Он помогал ей в управлении хозяйством и даже ведал сбором налогов с крестьян. О ее тайной связи с ним никому не было известно. Да и была ли она на самом деле, эта связь? Может быть, раз в году она бросала ему подачку любви, как бросают верному псу кусок мяса или кость. Жизнь Нау была сплошным мучением. Нечеловеческая ревность, распространяемая им на все сущее, на все окружающее, снедала его. Стоило ее взгляду просто случайно задержаться на ком-нибудь, как его обжигало так, как если бы к телу приложили раскаленное тавро. Священное животное, тотем, воплотился теперь в женщине, и он навсегда покорился, стал ее рабом. Ревность истощала его тело, охваченное лихорадкой страсти. Но он молчал, ничем не выдавал себя. Однако на расстоянии аршина можно было услышать, как бешено колотилось его пылающее сердце, когда кто-нибудь из избранников Цицино появлялся в воротах дома.

ХУДОЖНИК

Нау облегченно вздохнул, когда утром увидел, что остановившийся у ворот всадник не был из числа поклонников Цицино. Это был Вато Накашидзе, который приехал из соседней Гурии. Он был молочным братом Цицино, то есть Меники была и его няней и кормилицей. А так как в Мегрелии молочный брат не менее дорог, чем родной, то его по праву считали близким родственником Цицино. Нау побежал навстречу стоявшему в воротах всаднику. На его загорелом, бронзовом лице мелькнул луч радости.

— Приветствую тебя, Нау! — окликнул Вато.

— Здравствуй, Вато! — ответил Нау.

Вато соскочил с коня и передал поводья Нау. Меги выбежала из комнаты и от радости так крепко обняла тщедушного родственника, что тот чуть было не упал наземь. Цицино приняла его на балконе. Она нежно, как любящая сестра, расцеловала молочного брата, которого давно не видела. Они вошли в комнату. Меники, по-восточному скрестив ноги, устроилась на широком диване. Вато подошел к няне и поцеловал ее в правое плечо. Она нежно и ласково приветствовала своего «мальчика». Этому «мальчику» было уже тридцать семь лет. Его низкий рост, узкая грудь и бледно-желтое лицо производили впечатление болезненности. Вато можно было принять за чахоточного, однако он был вполне здоров, и от него, несмотря на тщедушный вид, исходила даже некая сдержанная сила. Он мало говорил, и поэтому его называли молчальником. Неразговорчивость Вато действовала на всех угнетающе, и никому общение с ним не приносило радости. Люди чувствовали стеснение даже тогда, когда он находился в соседней комнате. Взгляд его выдерживали с трудом. У него были разноцветные глаза: правый — карий, а левый — серый, и это придавало их выражению что-то двойственное.

После обеда Вато установил мольберт в густой тени широколистого орехового дерева. Он был художником и учился в Петербурге, но тамошний суровый климат не подошел ему, и он вернулся на родину. Рисовать он тем не менее продолжал. Он изучал фрески и орнаменты грузинских церквей, а также индийскую и персидскую миниатюрную живопись. Из восточной архитектуры и скульптуры его больше всего интересовали произведения стран Малой Азии. С итальянской живописью он познакомился благодаря копиям, которые в XVII веке были завезены в Мегрелию и Гурию католическими миссионерами. Один из тех миссионеров — Архангело Ламберти — написал две книги о Мегрелии. Самое сильное впечатление произвел на молодого художника Леонардо да Винчи, произведения которого он долго и серьезно изучал. Он нашел в картинах Леонардо то, чего по его мнению не было у других художников. Его живопись содержала в себе тщательно скрытую или же воплощенную, явленную тайну. Та или иная картина, принадлежащая кисти Леонардо, не была для него простым изображением, ибо лицо, запечатленное на ней, таило в себе еще другое лицо, которое то проявлялось, то снова исчезало. Оно обретало благодаря этому жизнь, и жизнь эту нельзя было назвать ни реальностью, ни просто видимостью. Художник страдал, оттого что не мог разгадать тайну искусства великого художника. И все же он был уверен, что рано или поздно тайна эта откроется ему, ибо он не напрасно носил имя Накашидзе. Ведь слово «накшун» по-арабски означает «художник».

Вато писал Меги. Эта девушка постоянно изумляла его. В ее облике было что-то от портретов Леонардо да Винчи. Ему хотелось передать на полотне ту таинственность, которая временами мелькала на ее лице. Порой Меги казалась ему Мадонной, непорочной девой, так и ожидавшей в своем совершенстве божественной кисти художника, и тогда лицо ее отражало светлую лазурь неба и его неземную гармонию. Наступали минуты, когда девушка была вся охвачена вакхическим порывом. Черты ее становились неопределенными, весь облик превращался в часть природы, зловещей, беспощадной и смертоносной. Во взоре художника в такие мгновения отражался страх, и он был не в состоянии писать. Он пытался постичь и зафиксировать ее сущность. Ему хотелось не только создать ее портрет на фоне пейзажа, чтобы природа была лишь ее продолжением, но чтобы она сама была воплощенной душой природы. Работал он на открытом воздухе. Вокруг Меги прежде всего должно было сиять солнце — ощутимый золотой поток огня. И еще: влажность многогрудой земли.

Вато работал медленно, с перерывами. И все же картина не получалась. Художником овладело беспокойство. Может быть, причиной того, что мешало ему создать образ этой необыкновенной девушки, был он сам? Он пытался беспристрастно разобраться в себе. Он, правда, любил Меги, но любил ее как свою дочь. А что, если к отцовскому чувству примешалось еще что-то? Он вспомнил, что в своем чувстве к Цицино он когда-то тоже чуть было не перешагнул границу дозволенного. Он вспомнил, как боролся с этим чувством, ибо молочному брату подобает любить свою сестру лишь братской любовью. И ему в конце концов удалось побороть вспыхнувшее вожделение. Теперь все повторилось. В чувстве к Меги тоже заговорила плоть. Но если бы Меги и ответила ему взаимностью, он никогда бы не пожелал осуществления того, что было мечтой, ибо прелесть любви для него заключалась в мыслях о ней, а не в наслаждении ею.

Девушка смущалась каждый раз, когда позировала ему, ибо уже не могла вынести взгляда его разноцветных глаз. Художник заметил, что она внутренне противоборствует ему. Он знал, что для той магии, которую требует рождение картины, одной воли художника недостаточно, какой бы стихийной силой он сам ни был преисполнен. Сам прообраз должен для этого с радостью покориться ему. И как раз этого он не мог добиться от Меги.

И вот между ними началась непримиримая, хотя до конца и не осознанная борьба. Меги казалось, что ее хотят выманить, похитить из себя самой и ввести бог весть куда. И она постоянно была настороже. Вато делал все, чтобы преодолеть сопротивление. Его разноцветные глаза обретали магическую силу заклинателя змей. Но Меги не покорялась. Измученная и обессиленная, она ускользала из западни, а потом молча, с сумрачным лицом убегала от художника.

Сегодня она казалась вялой и безучастной, не готовой к борьбе. Вато был рад этому, но желаемые штрихи все же не удавались. Меги была рассеяна как никогда. Ее юное гибкое тело почти вызывающе возлежало на круглых подушках кровати. Однако художника занимало лишь лицо, выражение которого постоянно ускользало, уходя в бесконечные солнечные дали. Казалось, Меги сама была плодом солнца и дерева, имя которого еще не коснулось человеческого слуха. Художником наконец овладел гнев. Но это не было божественным неистовством творческих мгновений.

СОКОЛ

Неожиданно какой-то всадник въехал во двор. Это был Джвебе. Он приблизился к Меги и Вато, спешился и привязал коня к дереву. Мужчины обменялись приветствиями. Меги встала. Художник отложил кисть. Джвебе подошел к Меги со словами: «Это подарок от моего друга…» Затем он передал девушке сокола. Меги вспыхнула. Ее лицо, еще совсем недавно неуловимое в своей неопределенности, обрело вдруг отчетливые черты. Вато украдкой взглянул на нее и вдруг увидел в этих чертах нечто, поразившее его.

— Какой прекрасный сокол! — сказала Меги и погладила птицу.

— Да, он великолепен! — сказал Джвебе. — И к тому же редкой породы. Он бел, как снег. А эта полоска вокруг шеи, не напоминает ли она ожерелье?

— Ожерелье, мерцающее, словно мягкий свет луны, — добавил художник, вместе с остальными залюбовавшийся соколом.

— Он попал к нам из Абхазии. Ардзакан Маргания поймал его там, а мой друг Астамур Лакербая отдал за него целую крестьянскую семью.

Художник молчал…

— Разве он не стоит этого? — спросил Джвебе.

Вато и теперь ничего не ответил. Он перевел взгляд с сокола на девушку. Что-то изначально общее связывает обоих, — подумал он. Художник сравнил глаза сокола с глазами девушки. Обе пары глаз были не только похожими, но совершенно одинаковыми. Кто же послал Меги сокола? Кто этот незнакомец? Острое жало ревности вонзилось в сердце художника, однако разноцветные глаза не выдали его. Вот, значит, как обстоит дело с Меги, — подумал Вато и опустил голову.

— Все ли дома? — спросил Джвебе девушку. Меги утвердительно ответила на вопрос гостя. Они вошли в дом. Цицино и Меники уже вышли на балкон.

ПОЕДИНОК

Изумрудом переливаются летом мегрельские поля. Кажется, что Черное море вылилось на них из огромной раковины, и волны в блаженном порыве застыли в кукурузных кустах, а сами поля впитали волнение безбрежного, далекого моря. Солнце изливало себя на кукурузные волны, на стебли, на листья. Густое кукурузное поле колыхалось и волновалось, словно море.

На берегу реки появляется всадница на кобыле ярко-йодной масти. На левой руке у девушки сидит белый сокол с желтым полумесяцем вокруг шеи. У наездницы и у сокола, сидящего на ее руке, одна и та же гордая осанка. Меги едет вдоль берега реки: она хочет испытать своего сокола. Но нигде не видно фазанов. Вдруг над кукурузным полем взлетела стая птиц. Сокол сразу же напрягся, приготовив крылья к полету. В его глазах цвета темной стали вдруг вспыхнуло пламя. Он был весь готовность. Меги отпустила хищника. Птицы тут же растерянно замерли и с трудом поднялись чуть выше. Но сокол уже парил над ними, совершая размеренные круги. Эти круги становились все уже. Испуганные птицы стали тянуться друг к другу. И вот круг замкнулся в плотное кольцо, согнав птиц в один живой, трепещущий от страха комок. Вдруг сокол взлетел, будто стрела, оттолкнувшаяся от тетивы, высоко над беспомощным роем, безропотно ожидающим своей участи. Он сделал резкий разворот правым крылом и молнией обрушился на птичью стаю, которая в растерянности рассыпалась в воздухе. Меги была вне себя от счастья. Она забыла позвать сокола, который сейчас все дальше улетал от нее. Когда она наконец свистнула и позвала его, было уже поздно: сокола нигде не было видно. Меги подстегнула лошадь. Ее сердце так сильно забилось, будто сокол вырвался из него. Прошло полчаса, а сокол все еще не возвращался. Меги понурилась.

На противоположном берегу реки блестела агатовая поляна, в середине которой стоял дуб. Под этим дубом стоял вороной конь. Возле коня спешился всадник, на руке которого покачивался белый сокол. Глаза Меги загорелись от радости. Ее кобыла заржала, и это тоже был крик радости. Сердце девушки ликовало. Однако она молча остановила лошадь и замерла в ожидании. В наезднике она узнала незнакомца. Она смутилась, но не промолвила ни слова. Астамур Лакербая вскочил на коня, перешел вброд реку и остановился возле Меги. Оба хранили молчание. Это были те мгновения, когда все вокруг превращается в музыку. Абхаз передал мегрелке сокола и четко произнес: «Он принадлежит тебе». Не издавая ни звука, будто онемев, Меги приняла птицу из рук Астамура, но и Астамур уже ничего не мог сказать. Могучий джигит вдруг лишился уверенности в себе. Черкеска из тонкого полотна плотно облегала его сильное тело, шелковый башлык был перекинут через плечо. Гетры с красивым узором обтягивали его голени, а ноги — обуты в сандалии. От него исходила мощь хищного зверя, мышцы рук и ног его в любое мгновение готовы напрячься для резких движений. Но теперь он был мягок, как свет луны. Он молчал. Меги погнала свою кобылу, а Астамур — своего каня. Абхаз был в чаду упоения любовью. Меги чувствовала эту любовь и все же не могла промолвить ни слова. Астамур взглянул на сокола. Слово «сокол» было для него паролем любви, которым он выражал то, что сейчас пылало в его душе. Он начал говорить о соколе. Этот сокол из той редкой породы «капулети», которая линяет в первый раз во время приручения. Затем он рассказал, что при великом Леване Дадиани, правившем Мегрелией в середине XVII века, лишь у правителя было право на обладание белым соколом. Абхаз, не переставая, говорил о соколе. Этим словом он выражал свою любовь. Меги прислушалась. Слова Астамура пронизали все ее тело. Сокол вдруг захлопал крыльями. Может быть, он — крылатый Эрос? Меги подстегнула свою кобылу. Скоро обе лошади так сблизились в узком проходе между двумя оградами, разделяющими поля, что колени всадников соприкоснулись. Абхаз почувствовал пламя в крови, вспыхнувшее тут же и в теле его коня. Он пустил его сначала рысью, затем перешел в галоп. Кобыла девушки помчалась за ним. Всадники, словно два живых смерча, неслись по полю в невиданном поединке. Абхаз ни на миг не забывал о том, что в эту минуту он должен был показать, чего он стоит, ибо для него речь шла о жизни и смерти. Он не щадил коня, и конь был доволен седоком. Лошадь девушки мчалась во весь опор. Но на какую-то долю секунды наездница почувствовала, что потеряла привычную уверенность. Может быть, все объяснялось тем, что ее лошадь только-только поправилась? Или смятение души передалось ее телу? Она не отдавала себе в этом отчета. Ее лошадь неслась изо всех сил. Перед ней показался выступ горы, который мог бы быть финишем скачки. Конь Астамура первым достиг цели. Абхаз обернулся, когда прискакала его соперница. Лицо девушки омрачилось. Астамур улыбнулся, как бы заглаживая свою «вину», но улыбка его угасла при виде искаженного гневом лица. Меги отвела лошадь в сторону. Взгляд мужчины застыл. Он долго стоял неподвижно, глядя вслед удаляющейся девушке.