Унылая цепочка детских фигурок уже проползла под воротами и карабкалась по тропинке, ведущей через ухоженную лужайку. Как же холодно было внутри монастырских стен! Печально звонили колокола. Было время второго завтрака. Сердечко маленькой Мелисанды гулко заколотилось. Ей впервые пришло в голову, что ее могут в наказание оставить без еды, а она уже проголодалась. Она всегда была голодна, но сегодня – больше обычного. Petit dejeuner[2] – жидкий кофе с тоненьким ломтиком хлеба. Этого едва ли хватило бы даже кошке, к тому же прошла, казалась, уже целая вечность с тех пор, когда Мелисанда ела в последний раз. «Но какое бы наказание ни ждало меня, – упрямо подумала она, – я буду думать только о том, как он улыбался мне, тем более что он никогда никому не улыбается!» Она даже попыталась представить, о чем думала несчастная молодая монахиня в ту страшную минуту, когда глухая стена на веки отделила ее от всего мира и темнота сомкнулась вокруг – словно в могиле.

За ее спиной вдруг раздался голос сестры Евгении:

– После завтрака ты отправишься в швейную, и там сестра Эмилия скажет, каким будет наказание.

После завтрака! Мелисанда чуть не зарыдала от счастья. Так, значит, пройдет еще немало времени, прежде чем на ее голову падет кара; а пока, глоток за глотком поглощая постный суп из капусты и заедая его тонюсеньким ломтиком хлеба, она будет вспоминать чудесную улыбку англичанина. Девочка застыла возле стола, скромно сложив руки, пока сестра Тереза читала благодарственную молитву, а мысли ее и взоры были прикованы к стоявшей прямо перед ней огромной миске, над которой поднимался пар. Как только все сели, Мелисанда бросила быстрый взгляд на сестру Терезу, сидевшую во главе стола, и сестру Евгению – на обычном месте, в конце, и торопливо опустила ресницы, испугавшись, что они заметят, какое торжество сияет в ее похожих на влажные изумруды глазах.

Но завтрак закончился слишком скоро. За супом из капусты последовали клецки, которые она обожала. Мелисанда набила полный рот и все еще жевала, когда страхи вернулись к ней. Сестра Тереза уже ее ожидала.

– Не забудь! В швейной!

Мелисанда терпеть не могла комнату для шитья. Направляясь туда, девочка вспоминала бесконечные часы кропотливой работы, исколотые иголкой пальцы, а она кладет стежок за стежком, сшивая грубую толстую материю, из которой делали одежду для таких же бедняков, как она, а потом продавали на рыночной площади. Посредине комнаты, на возвышении, стоял огромный стол, на нем громоздился расшитый покров на алтарь, над которым было позволено трудиться только самым искусным мастерицам. Это была великая честь – сидеть за столом и шить золотыми и багрово-алыми нитками под завистливыми взорами тех, кто теснился на расставленных вдоль стен скамейках и гнул спины над уродливыми грубыми платьями.

Сестра Эмилия любила повторять, что шить на этом помосте – значит, трудиться для Господа и его святых мучеников, а шить на скамейках – значит, работать для людей. Мелисанда однажды шокировала ее, заявив, что предпочитает вообще не работать, чем гнуть на кого-то спину. Втайне девочка любовалась богатыми красками, которыми сиял алтарный покров, однако порой ловила себя на мысли, что мечтает носить платья из такой же богатой ткани, а не шить часами покрывало для Господа и всех его святых.

– Знаешь ли, – сказала ей сестра Эмилия, – я порой ломаю голову, кто же ты: дурочка или, наоборот, слишком умная девочка?!

– Может быть, и то и другое, – медленно произнесла в ответ Мелисанда, – ведь la Mere[3] обычно говорит, что все мы и хитры, и в то же время простодушны… все мы, бедные грешники… даже святые сестры и сама la Mere…

И на этот раз сестра Эмилия онемела от изумления, как и многие другие сестры при знакомстве с острым как бритва язычком Мелисанды.

– Неужто тебе не хочется в один прекрасный день сесть на возвышении и потрудиться над этим великолепным покровом? – только и нашла она, что сказать.

– Какая разница, что шить? – фыркнула Мелисанда. – Ведь пальцы-то так и так исколоты!

Но сейчас, конечно, и речи быть не могло о том, что Мелисанде будет доверено вышивать, сидя на почетном помосте, переливающийся яркими красками драгоценный покров. Для нее наверняка припасли какую-либо отвратительную работу. Должно быть, ее заставят часы напролет сидеть и шить, пока не заболит спина и глаза не начнут слезиться, и все это только за то, что она осмелилась ненадолго покинуть шеренгу девочек и заговорить с каким-то англичанином!

– Проходи, – велела сестра Эмилия. Мелисанда повиновалась. Глаза ее были покорно опущены. Не было ни малейшего смысла расточать улыбки.

– Мне было неприятно услышать о том, что ты снова ослушалась, – сказала сестра Эмилия. – Садись и принимайся за работу. Возьми верхнюю рубашку из стопки. Уйдешь отсюда, когда закончишь работу.

Мелисанда молча взяла рубашку. Она была как раз из той грубой материи, которую она всегда так ненавидела. Присев на скамейку, девочка принялась за шитье. На ткань ложились крупные неровные стежки. Вскоре на ней появились и крошечные кровавые пятнышки, ведь Мелисанда не преминула исколоть себе пальцы.

Мелисанда, однако, была верна данному себе самой слову – все это время перед глазами у нее стоял англичанин. Вскоре она принялась мечтать вслух:

– Думаю, это совсем не так страшно, как когда тебя замуровывают в монастырскую стену.

– Что именно? – удивленно спросила сестра Эмилия.

– Прошу прощения, сестра. Я думала о монахине, у которой был возлюбленный и которую за это замуровали в стену.

Эмилия встревожилась.

– Но эти мысли совсем не свидетельствуют о раскаянии, дочь моя, – закудахтала она. – Разве можно думать о таких вещах – тем более в этих святых стенах?!

– Конечно, нет, сестра.

Повисло молчание. Мелисанда уныло тыкала иголкой в грубую ткань, а из головы у нее не выходила страшная судьба, которая постигла юную монахиню и ее возлюбленного. Да разве ее чудесное приключение не стоило того, чтобы принести ради него подобную жертву? Может быть, иметь возлюбленного – огромное счастье хотя и думать, и говорить о подобных вещах было строго-настрого запрещено, впрочем, как думать и говорить и о многом другом, столь же восхитительном, такое огромное, что за него не жалко и жизнь отдать, каплю за каплей, медленно умирая во тьме и холоде за толстой монастырской стеной?

А тем временем в холодной, почти пустой келье неподалеку Тереза и Евгения стояли перед столом, за которым сидела мать настоятельница.

Руки ее были скрещены на груди, а это, как знали сестры, свидетельствовало о сильном волнении. Матери настоятельнице было шестьдесят три года, но она казалась гораздо старше своих лет. Лицо ее, изрезанное глубоки ми морщинами, казалось серым, как старый пергамент. Спокойствие матери настоятельницы было не так-то легко нарушить. Обычно это происходило лишь в том случае, если кто-то нарушал заведенные правила – кто-то из вверенных ее попечению.

Первой заговорила Евгения:

– Матушка, это очень серьезно. Дело в том, что девочка все заранее обдумала. Снять сабо – это уже само по себе хитро придумано, но устроить все так, чтобы башмак упал прямо к ногам этого человека… причем намеренно! Мы даже не знаем, как теперь поступить!

– Он остановился в гостинице, – пробормотала настоятельница. – Это не слишком благоразумно!

– Неужели, матушка, вы думаете, что это он и есть?

– По-моему, сестра Тереза, такое вполне возможно.

– Но ведь именно девочка устроила так, чтобы они встретились.

– Да, да, но уверена, что именно он каким-то образом привлек ее внимание.

– Есть что-то особенное в этой девочке, – задумчиво добавила сестра Тереза. – Да, в ней, несомненно, что-то есть!

– Она постоянно позволяет себе всякие шалости, – вступила в разговор Евгения.

– Она по сути своей принадлежит миру, – сказала настоятельница.

Какое-то время она молчала, но губы ее беззвучно шевелились. Сестры догадались, что старуха молится. Не раз видели, как она, вот так же беззвучно шевеля губами, бродила вдоль монастырских стен. Никто ни когда не сомневался, что она молча возносит молитву святым заступникам. Но кому же она молилась сейчас, невольно подумала Тереза. Святому Христофору? Как и он, матушка готова была перенести дитя через реку и, как и он, чувствовала порой, что ноша слишком для нее тяжела.

Вдруг мать настоятельница подняла голову и негромко сказала:

– Садитесь.

Сестры уселись, и в комнате вновь воцарилось молчание. Все трое по-прежнему думали о Мелисанде. Ей было только тринадцать – очень опасный возраст. Сестра Тереза вздохнула, вспоминая свою жизнь. В эти годы ноги, кажется, сами несут тебя по пути, который ведет к праздности и роскоши, к распутству и греху, вместо того чтобы стремиться к добродетели и благочестию. Сестра Евгения, которая, в отличие от нее, всю жизнь провела в стенах монастыря, наивно считала, что наилучшим решением было бы посадить непослушного ребенка под замок и держать там до тех пор, пока англичанин не уедет из города.

Вздохнула и мать настоятельница. Тринадцать лет. Ей было столько полвека назад. Тогда вокруг, казалось, царили мир и покой. Она вновь увидела себя в родительском особняке неподалеку от площади Сен-Жермен, увидела свою старую классную комнату и лицо строгой гувернантки. Потом перед ее мысленным взором всплыли одно за другим лица слуг – такие, какими они стали, когда в их глазах появился страх. Она вспомнила, как каждый вечер они тщательно запирали двери особняка. До нее порой долетал их приглушенный шепот: «А вы слышали, как кто-то кричал прошлой ночью? Что, если они придут?.. Шшш, малышка услышит». Она вспоминала сад вокруг дома – деревья в цвету, мелодичное журчание бесчисленных фонтанов, потом ей на память пришел тот день, когда мать с отцом вдруг приехали домой в панике. «Жанна… быстро наверх… возьми плащ… Нельзя терять ни минуты!» Испуганное перешептывание слуг, встревоженные взгляды, суетливая беготня из комнаты в комнату… Все это было словно зловещий грохот барабанов судьбы, которые сулили всем им опасность и смерть. Тогда она ни о чем не догадывалась, не понимала, что их ждет. Она взбежала по лестнице с одной мыслью: то неведомое, что все они так боялись, наконец, нагрянуло к ним. «Мы убежим, – думала она, – и вскоре будем в безопасности». Но ошибалась – им не удалось спастись. Еще до того, как она спустилась, внизу, в холле, послышались выстрелу и те, кого она еще много лет спустя называла не иначе как «уродами», появились в их доме. Спрятавшись за балюстрадой лестницы, она видела, как увели родителей. Чужие люди заполни ли весь дом, для них не было ничего святого, и никто не мог считать себя в безопасности. До нее то и дело доле тал звон разбитого стекла, девочка вздрагивала от чьих-то душераздирающих криков, хриплого гогота и пьяных голосов, распевающих слова, которые с тех пор намертво врезались в ее память: «Вперед, сыны отчизны…»

И они увели с собой ее дорогих папу и маму – увели на Гревскую площадь, где в те страшные дни скатилось немало благородных голов. Ей удалось ускользнуть только благодаря сообразительности старой гувернантки, которая провела ее через сад, и обе они укрылись в густом кустарнике. «Уродам» не пришло в голову искать их там. Всю ночь, вздрагивая от малейшего шороха, маленькая Жанна и гувернантка пробирались темными улочками к монастырю Пресвятой Девы Марии. С тех пор она так и жила в монастыре, отгородившись толстой монастырской стеной от всего того ужаса, что творился за ней. Это случилось почти полвека назад. В то время ей самой было как раз столько же лет, сколько сейчас Мелисанде.

В этом возрасте каждый ребенок нуждается в защите. Мать настоятельница еще не забыла, каково это – в ужасе просыпаться среди ночи, видеть вокруг себя уродливые бородатые физиономии, залитое кровью любимое лицо, слышать, как с треском рвут шелковое платье на визжащей от ужаса женщине, которая умоляет о пощаде. И в снах ее, больше похожих на кошмары, жутким зловещим грохотом барабанов до сих пор звучала «Марсельеза». Она ненавидела весь мир, потому что боялась; ей хотелось собрать вокруг себя всех детей от мала до велика и укрыть их в безопасности за толстыми монастырскими стенами; она была бы счастлива, если бы их жизнь, как когда-то ее собственная, была отдана молитве и служению Господу. И покой воцарился бы в ее душе, сумей она, подобно ангелу-хранителю, укрыть этих бедных крошек от опасностей, подстерегающих их в жестоком и страшном мире.

Но мать настоятельница была достаточно умна для того, чтобы признать: среди них есть и такие, кому эта защита вовсе не нужна. Мелисанда как раз одна из них, но старая монахиня все равно тревожилась о ней.

А Тереза тем временем вспоминала, как, работая в поле, украдкой любовалась могучими мускулами Жан-Пьера. Он протянул к ней руки и горделиво сказал: «Смотри, какой я сильный, малышка! Я могу поднять тебя на руки! Могу унести отсюда далеко-далеко… и ты не остановишь меня!» Тогда ей тоже было тринадцать. Жизнь вообще страшная штука, особенно для таких молодых.