— Свои убеждения оставьте при себе, — поморщился Скорцени, — Вы спасли жизнь моей жены.

Лейтенант удивленно взглянул на Маренн — он ничего не знал об этом.

— Да, да, — подтвердил Скорцени, — фрау Ким — моя жена. И в благодарность за это я лишь могу ответить Вам тем же: оставайтесь здесь, пока мы не уедем, и постарайтесь больше не попадаться в эту ночь. Убирайтесь подальше из Берлина. Исчезните. Иначе — ничто Вам не поможет.

— Я готов разделить судьбу своих товарищей, — смело заявил лейтенант.

— Не думаю, что все из них поступили бы по отношению к Вам так же, — усмехнулся Скорцени. — По крайней мере те, которых я видел здесь. Будьте благоразумны, лейтенант. Вам незачем доказывать свое благородство. Вы его уже доказали, придя на помощь женщине, когда все мы были бессильны.

И повернувшись к Маренн, со скрытой нежностью произнес:

— Сегодня я впервые в жизни по-настоящему испугался — за тебя.

Они вышли из вахтерской, оставив там лейтенанта. В вестибюле уже никого не было. Солдаты увели арестованных и унесли трупы расстрелянных.

— Я думала, ты не отпустишь его, — сказала Маренн о лейтенанте.

— Ты так думаешь обо мне? — спросил Скорцени с легким упреком. — Уверен, он был в мятеже далеко не ключевой фигурой и мало что знает. Как ты здесь оказалась?

— Я искала Джилл, — когда опасность миновала, Маренн снова вспомнила о дочери. — В Бюро переводов мне сказали, что она поехала сюда. Я хотела забрать ее домой.

— Час назад Джилл была у Корндорфа, — удивленно заметил Скорцени. — Она звонила мне оттуда: арестовали его отца. По этому делу. Кстати, тебя вызывал Кальтенбруннер. Срочно.

Маренн молча кивнула. Ей снова представилось лицо Штауфенберга перед расстрелом: спокойное, невозмутимое. Ей стало жаль, что она не знала близко этого смелого, мужественного человека…

В час ночи Гитлер выступил по радио с речью. Прозвучали фанфары, возвестившие о том, что ожидается важное сообщение. После короткой паузы Гитлер объявил о подавлении мятежа, подчеркнув, что заговорщики не имеют ничего общего с вермахтом и немецким народом. «Это крошечная банда преступных элементов, которая будет беспощадно уничтожена».

Фюрера поддержали Геринг и Дениц, осудившие заговорщиков и поклявшиеся в верности фюреру от имени люфтваффе и флота. В заключении было передано сообщение о том, что зачинщики заговора либо покончили с собой, либо расстреляны, а все прочие лица, так или иначе причастные к преступлению, будут привлечены к строгой ответственности.

К этому времени все уцелевшие мятежники уже находились в камерах гестаповской тюрьмы на Принцальбрехтштрассе. Гестапо под руководством Кальтенбруннера и Мюллера приступило к расследованию обстоятельств путча, поставив под свой безраздельный контроль армейские штабы и абвер.

— Я избавлен от участи, которая меня лично не страшит, но которая имела бы ужасные последствия для немецкого народа. Я вижу в этом знак провидения, что я должен, и поэтому буду продолжать свою работу, — заключительные слова из выступления Гитлера, переданного по радио, которое Маренн слушала в машине Скорцени по пути с Бендлерштрассе, все еще звучали у нее в ушах, когда они прибыли в Главное управление имперской безопасности, ставшее штабом по подавлению мятежа. Но пророчества «мессии» не могли заглушить для нее эха тающего в пучинах истории призыва расстрелянного офицера: — Да здравствует наша священная Германия!»

Маренн не сомневалась: даже не прибегая к суду времени, необходимо признать, что Штауфенберг совершил подвиг, пожертвовав собой ради спасения своей страны. Этот подвиг оказался сродни подвигу солдата на фронте: беззаветный, бескорыстный шаг навстречу смерти во имя Родины — поступок истинного патриота, увы, заранее обреченный на неудачу трусостью и подлостью его «сподвижников».

Конечно, Маренн никогда бы не позволила себе высказать подобные суждения вслух, не посмела бы ради благополучия и безопасности своих детей даже заикнуться о чем-то в таком роде. Она слишком хорошо знала гестаповскую машину террора и не тешила себя иллюзиями обмануть ее и избежать наказания за инакомыслие. Как бы ни была она талантлива, сколько бы пользы ни приносила нацистскому государству и лично его вождям, любой открытый протест с ее стороны неминуемо обернулся бы карой для нее и ее детей. Об этом Маренн никогда не забывала. Но мысленно она сочувствовала Штауфенбергу.

Как правило, Маренн избегала говорить о Гитлере. Она никогда не демонстрировала ни личной преданности ему, ни открытой неприязни. Однако для нее, привыкшей с детства мыслить независимо, воспитанной в полемике, в борьбе научных теорий, казалась по сути неприемлемой идея какой бы то ни было диктатуры. Как истинный ученый-естествоиспытатель, она не доверялась голословным штампам, а все проверяла опытом, сопоставляя и анализируя.

Конечно, ее принципы в корне противоречили нацистской идеологии, требовавшей слепого подчинения догмам. Поэтому отношение Маренн к власти скорее характеризовалось апатичной индифферентностью, обусловленной в первую очередь безысходностью ее собственного положения.

Она прекрасно понимала, что странной волею судьбы, сама того не ожидая, она оказалась крепко связана с этим народом и с этим государством. И все силы ее души были направлены на то, чтобы защитить себя от ядовитых идеологических вспрыскиваний нацистской пропаганды, не дать разрушить гуманистические идеалы, заложенные когда-то ее учителями, и до конца выполнить свой долг врача: творить добро там, где, казалось, навеки восторжествовало зло, в самом сердце ада спасать людей от смерти и помогать им преодолеть невзгоды.

Не допускать никаких дискуссий по поводу нацистского режима, не стесняясь в средствах, устранять не только противников режима, но и тех, кто осмеливался сомневаться в его совершенстве — так формулировалась основная задача организации, располагавшейся в здании бывшего Музея фольклора и профессионально-промышленной школы на Принцальбрехтштрассе, 8.

Благодаря стараниям Гиммлера над каждым эсэсовцем висела угроза: «Кто хотя бы в мыслях нарушит верность фюреру, тот изгоняется из СС, и мы будем стремиться к тому, чтобы он исчез из мира живых», — зловеще вещал рейхсфюрер. Безразличная к политике, не интересовавшаяся ничем, кроме науки и своей личной жизни, едва слышавшая о Гитлере в начале тридцатых, Маренн, конечно, не представляла себе в полной мере, на что она соглашалась в 1938 году. Ею двигало одно желание — спасти детей, вызволить их из несправедливого заточения, дать им возможность выучиться и жить нормальной жизнью.

Она не знала, что в новом германском государстве «нормальная жизнь» понимается отнюдь не в общепринятом смысле. В этой стране, опутанной щупальцами гестапо, больше не было нормальной жизни в обычном понимании. Здесь господствовали «священные принципы» построения «тысячелетнего рейха», основанные на теории коренного переворота в сложившихся веками основах человеческого существования. Они опирались на фантасмагорические идеи исключительного превосходства одной нации, нарушения устоявшегося в мире равновесия, утверждения расы господ и колонизации всего остального мира.

Конечно, поддержать такие идеи Маренн не могла. Для нее, всю жизнь посвятившей изучению психологии человека и преклонявшейся перед космическим совершенством человеческого мозга и его творениями, стало чудовищным открытием, что в этой системе человек сам по себе не значит ничего — он лишь материал для эксперимента, биологическая особь, пушечное мясо, над которым ставят опыты очень странные люди, именуемые «вождями новой Германии», с весьма подозрительной репутацией и сомнительным психическим и физическим здоровьем.

Познакомившись с их миром изнутри, Маренн ужаснулась. Первым порывом ее души явилось отторжение, протест — протест ученого, врача, женщины, матери. Всем своим существом она восставала против войны и тем более против массового уничтожения невинных людей любой национальности. Она с горечью сознавала свое бессилие. Пойди она против диктатуры, этот слабый акт сопротивления едва ли возымел бы позитивное действие — она бы только погубила себя и обрекла на смерть своих детей.

Поэтому она выбрала другой путь борьбы. Замкнутый мир нацизма представлялся Маренн царством Танатоса из теории Фрейда об Эросе и Танатосе, правящими людьми. Она видела его государством, где господствовала привязанность ко всему мертвому, неживому, и более того — смертоносному. Естественным результатом такой приверженности явилась война.

В гнетущей атмосфере Третьего рейха на щит возносились духи мертвых героев, остовы разложившихся мифов, покрытая могильной плесенью загробная слава почивших предков.

Кладбищенским холодом веяло от речей гитлеровских деятелей, зажатых в узкие идеологические рамки, давно утративших уникальность и творческую активность, способность к саморазвитию, раздавленных экономическими и социальными условиями межвоенного времени. Они за были совесть и мораль и встали, как ясно понимала Маренн, на путь не только разрушения окружающего их мира, но и, как естественное следствие этого процесса, — на путь саморазрушения.

Как психиатр, Маренн не могла не признать, что ей предоставлена уникальная возможность: наблюдать вблизи жизнь танатосовского ада и фиксировать основные стадии его развития и падения. За эту возможность она заплатила самую страшную цену — она потеряла сына, которого поглотил ненасытный монстр.

Когда-то она не верила в Танатоса. Будучи молодой, окрыленной успехом и любовью, — тогда в самом разгаре был ее роман с Анри де Траем, — она в споре со стариком Фрейдом начисто отрицала наличие в человеке инстинкта смерти. Он, как и большинству психоаналитиков, казался ей спекулятивной конструкцией, лишенной эмпирических оснований. Ей казалось противоестественным, что человек, стремящийся согласно высшему биологическому принципу бытия к любви, как к способу самосохранения и продолжения рода, может одновременно стремиться к смерти и разрушению — сливаясь воедино, разъединяется и убивает себя…

Теперь она могла воочию наблюдать, как исчезает радость жизни в целой нации, как страсть к разрушению овладевает народом, сынами которого в предшествующие века гордилась европейская цивилизация. Танатос захватил ее саму — он ворвался в ее жизнь. Он доказал, что он есть, что любой цветущий рай он способен за короткий период времени превратить в безжизненную пустыню и диктовать всему миру свои устрашающие условия. «Танатос есть, дорогой учитель, Вы были правы», — сколько раз с такими словами Маренн мысленно обращалась к Фрейду.

Сейчас ей представлялось символичным, что в тот же давний вечер в Вене после дискуссии с учителем, когда она, наполненная предчувствием счастья, спешила в Париж на собственную свадьбу, в пронизанной холодным ветром темной вечерней аллее университетского парка она столкнулась с юношей, лицо которого было залито кровью. Его имя было Отто Скорцени.

Октябрьский холод того вечера не оставлял ее потом в течение многих лет. Как Командор из драмы, пришедший наказать легкомысленного и самоуверенного Дон Жуана, Танатос впервые пахнул на нее тогда ледяным дыханием будущего. Свадьба ее расстроилась. Случайный, инстинктивный порыв подтолкнул сесть в берлинский поезд. Танатос манил, тащил ее к себе. Он не простил ей пренебрежения и наконец предстал перед ней во всей своей ужасающей реальности.

Маренн никогда и ни с кем не обменивалась мнениями о фюрере и о господствующем режиме. Ее уделом стало молчаливое душевное сопротивление тлетворному влиянию бога смерти. Со временем перед ней во всю ширь развернулась достойная сострадания картина трагедии немецкого народа. Она не могла не осознавать, что непосредственные причины этой драмы коренились в итогах Первой мировой войны и экономической ситуации, сложившейся в Германии после подписания Версальского соглашения.

Она прекрасно понимала, что приход нацистов к власти был своего рода уродливой сублимацией комплекса неполноценности и униженности, который стремились при вить немцам в двадцатые годы державы-победительницы.

Нация, которая хотела и могла быть сильной, оказа лась раздавлена репарациями, зажата в тиски экономического кризиса, глубоко уязвлена и оскорблена в своей естественной национальной гордости и стремлении к нормальному равноправному развитию.

Такое положение стало благодатной почвой для развязанной Гитлером и его партией истерии реваншизма. Болезнь одиночек перекинулась на всех, заражая и отравляя и без того больное сознание нации.

Часто сталкиваясь с подобными случаями в клиническом опыте лечения отдельных людей, Маренн впервые наблюдала, как массовый психоз овладевает целым народом, разносясь с невероятной быстротой по стране.

Нацистская эйфория казалась ей сродни бунту в сумасшедшем доме. «Супер-эго» Фрейда — авторитарная совесть — словно сойдя со страниц его исследований, правила свой устрашающий нормального человека бал, черпая неограниченные силы в эмоциях страха перед будущим, в жажде защищенности и преклонения перед новым Спасителем, который легко и быстро, одним взмахом вытянутой в римском приветствии руки, излечит раны, нанесенные войной, вернет утраченное достоинство, избавит от голода, исцелит душу…