— Сударь, — молвил граф, и черты его приняли выражение задумчивое и значительное, — история, рассказанная вами, столь же прекрасна, сколь и правдива. Граф Буондельмонте провел у ног леди Маубрей десять счастливейших лет, и не было в свете человека, которому бы завидовали больше, чем ему.

— Десять лет! — воскликнул Оливье.

— Десять лет, — повторил Буондельмонте. — Этому десять лет.

— Десять лет! — проговорил молодой человек. — Так леди Маубрей уже немолода?

Граф не отвечал.

— Но в Эксе меня уверяли, — начал вновь Оливье, — что она ангельски хороша, что у нее высокий рост, легкая походка, живые движения, что на своем горячем коне она проскачет вам по краю любой пропасти, а танцует — так что чудо. Я думаю, ей лет тридцать или около того? Я не ошибся?

— Что до ее годов! — ответил граф раздражительно. — Женщине столько лет, сколько ей можно дать с виду, а вам твердят: «Леди Маубрей великолепна, как и всегда». И вам ведь это твердили, правда?

— Твердили повсюду, где она бывала: в Эксе, в Берне, в Генуе.

— Да, на нее взирают с восхищением и почтительностью, — молвил граф.

— Сударь, вы с нею знакомы? Быть может, вы ее друг? О! Вы баловень судьбы! Умение любить — есть ли в мире слова возвышенней и благородней! Как этот Буондельмонте должен быть горд, что воскресил такую прекрасную душу, что заставил вновь расцвести цветок, смятый бурей!

Граф презрительно поморщился. Он не любил тирад из романов, возможно оттого, что в прошлом слишком их любил. Пристально посмотрев на женевца и убедись, что тому и впрямь хмель ударил в голову, он захотел воспользоваться случаем поделиться с откровенным и доверчивым собеседником мыслями, давно его смущавшими.

Не дав себе труда притвориться лицом никак не заинтересованным, благо Оливье был уже не способен на чересчур проницательные наблюдения, граф коснулся ладонью руки женевца, привлекая внимание последнего к смыслу своей речи.

— Не думаете ли вы, — спросил он, — что еще более славы приобрел бы не тот, кто спас, а кто погубил бы во мнении света женщину, чья репутация — ошибкою или заслуженно — была уже запятнана прежде?

— Вот досада, — возразил Оливье, — я смотрю на дело иначе. Я был бы счастлив воздвигнуть храм, но стать его разрушителем — никогда.

— У вас несколько романтический образ мыслей, — заметил граф.

— А я и не отрицаю, в моем возрасте это естественно. Восторженные юнцы отнюдь не всегда не правы, и вот доказательство: за один час безумства Буондельмонте был вознагражден десятью годами любви.

— Здесь судьей может быть лишь он сам, — ответил граф и прошелся по комнате, заложив руки за спину и сдвинув брови. Затем он искоса бросил взгляд на швейцарца, опасаясь, не догадывается ли тот. Оливье сидел, опустя голову на грудь, упершись локтем в тарелку, и тень от ресниц, смеженных сладкой дремотой, падала на его щеки, жарко разгоревшиеся от выпитого вина. Граф продолжал молча шагать взад и вперед по комнате, пока щелканье бичей и топот лошадиных копыт не возвестили, что карета подана. Старый слуга женевца вошел с шубой в руках, и молодой человек надел ее, зевая и протирая глаза. Вполне же очнулся он от дремоты, лишь когда взял Буондельмонте под руку и пригласил его занять первым место в карете, которая, едва они сели, покатилась по флорентийской дороге.

— Ну и темень, черт побери, — проговорил Оливье, глядя в черное окошко, — самое разбойничье время; мне даже вспомнилась история, слышанная мною, о леди Маубрей.

— Опять леди Маубрей! — отвечал граф. — Сильно, однако же, она вас занимает.

— Но вы сами спрашивали, что в рассказах о ее характере произвело на меня наибольшее впечатление. Выбор тут не так-то прост. Впрочем, вот вам происшествие, узнав о котором, увидать леди Маубрей стало мне любопытней, чем видеть Рим, Венецию и Неаполь. Скажите же, так ли правдива эта повесть, как первая. Однажды в горах, когда леди Маубрей переезжала со своим счастливым любовником через Апеннины, на путешественников напали грабители: Буондельмонте отважно дрался один против троих бандитов; первого из нападавших он уложил на месте и пытался разделаться с двумя остальными, как вдруг леди Маубрей, вначале едва не лишившаяся чувств от испуга и неожиданности, выпрыгивает из кареты и почти падает на труп сраженного разбойника. Движимая в этот миг смертельной опасности присутствием духа, не свойственным слабому полу, она заметила за поясом убитого большой пистолет, которым злодей не успел воспользоваться, хотя пальцы его, казалось, продолжали сжимать рукоятку оружия. Откинув теплую еще руку мертвеца, она вырывает пистолет у него из-за пояса и, устремясь между дерущихся, которые никак не ждали ее вмешательства, разряжает пистолет прямо в лицо негодяю, схватившему Буондельмонте за горло. Разбойник падает замертво, а Буондельмонте тут же расправляется с его сообщником. Вот вам еще одна история. Недурна?

— Так же недурна, как и достоверна, — подтвердил Буондельмонте. — После этой ужасной сцены мужественный пыл еще несколько времени не оставлял леди Маубрей. Кучер их, полумертвый от страха, забился в придорожную канаву; перепуганные лошади порвали постромки; единственный слуга, сопровождавший путешественников, был ранен и лежал без памяти. Буондельмонте вместе со своей подругой поспешно взялись за дело, торопясь скорей выйти из опасного положения, ибо с минуты на минуту могли нагрянуть, как это нередко случается, другие бандиты, привлеченные выстрелами и шумом схватки. Кучера удалось привести в себя ударами и пинками; слугу, истекавшего кровью, — перевязать и уложить в карету; лошадей впрячь в нее снова. Выносливость и сила духа, показанные в этой переделке леди Маубрей, были поистине невероятны. Она поспевала везде, находя самые верные, самые быстрые способы разрешать любые затруднения. Ее прекрасные руки, все в крови, связывали кожаные постромки, раздирали на бинты белье, оттаскивали с дороги камни. Наконец все было готово, и карета тронулась. Леди Маубрей опустилась на сиденье рядом со своим возлюбленным, пристально на него взглянула, громко вскрикнула — и упала в обморок. О чем вы так задумались? — спросил граф, видя, что Оливье умолк, погруженный в свои мечты.

— Я влюблен, — был ответ.

— В леди Маубрей?

— Да, в леди Маубрей.

— Не для того ли вы и едете во Флоренцию, чтобы изъяснить ей свои чувства? — спросил граф.

— Отвечу вам вашими давешними словами: «Разве это настолько трудно?»

— Пожалуй, — сухо отвечал граф, — «разве это настолько трудно?» — И уже другим голосом, как бы обращаясь к самому себе, повторил: — «Разве это настолько трудно?»

— Сударь, — заговорил после недолгого молчания Оливье, — позвольте мне просить вас еще об одной любезности: подтвердите или опровергните третий из рассказов, слышанных мною, о леди Маубрей, — он представляется мне далеко не таким прекрасным, как два первых.

— Я к вашим услугам.

— Говорят, граф Буондельмонте охладел к своей возлюбленной.

— На сей счет, сударь, — ответил граф неожиданно резко, — я вам ничего сказать не могу.

— Но я… меня уверяли, что это правда, — возразил Оливье, — и как бы ни был грустен подобный финал, я не нахожу в нем ничего невозможного.

— А вам-то что до этого? — спросил собеседник.

— Вы граф Буондельмонте! — вскричал Оливье, живо задетый тоном своего спутника и, схватив его за локоть, добавил: — Но вы не охладели к леди Маубрей?

— Я действительно граф Буондельмонте, — отвечал флорентинец. — Вы это знали, милостивый государь?

— Клянусь честью, нет!

— Стало быть, вы не имели намерения оскорбить меня. Поговорим о чем-нибудь другом.

Они пытались сделать это, но беседа не клеилась. И по молчаливому согласию оба притворились, что их одолевает сон. Оливье, который в конце концов и вправду уснул, пробудился при первых лучах зари — уже в стенах Флоренции. Граф с ним расстался с сердечностью, к которой имел время приготовиться.

Кучер осадил лошадей перед одним из самых красивых дворцов города.

— Вот мой дом, — сказал граф, обращаясь к Оливье, — но на случай, если вы забудете дорогу, разрешите мне самому посетить вас, и я с удовольствием сделаюсь вашим провожатым. Могу я узнать, где вы предполагаете остановиться и в котором часу будет не слишком рано приехать к вам, чтобы засвидетельствовать мою благодарность и предложить свои услуги?

— Покамест я еще и сам ничего не знаю, — отвечал не без смущения Оливье. — Право, стоит ли вам утруждаться; как только я отдохну, я непременно к вам буду — в надежде на ваше покровительство, ибо в этом городе у меня нет ни одной знакомой души.

— Итак, я вас жду, — сказал Буондельмонте, протягивая ему руку.

«Уж как-нибудь обойдусь без тебя», — подумал женевец, учтиво отвечая на рукопожатие графа. Они расстались.

«Впредь мне урок! — размышлял на другое утро Оливье, проснувшись в лучшей флорентийской гостинице. — Недурно же я начал. Но и этот граф не больно-то умен: принять всерьез болтовню полупьяного вертопраха! В одном, впрочем, я преуспел: двери леди Маубрей для меня закрыты, а как я хотел с нею познакомиться! Чертовски все-таки обидно!..» Он кликнул камердинера — бриться, и не на шутку расстроился оттого, что никак не мог отыскать в несессере гвоздичное мыло, купленное им в Парме, — но вдруг на пороге комнаты появился граф Буондельмонте.

— Простите, что я по-дружески — без доклада, — заговорил вошедший, улыбаясь с видом совершенного чистосердечия. — Внизу мне сказали, что вы уже проснулись, и вот я здесь. Я приглашаю вас позавтракать со мною у леди Маубрей.

От Оливье не укрылось, что граф пытается угадать по выражению его глаз эффект, произведенный этим сообщением. При всем своем простодушии Оливье не всегда верил людям, но одновременно он обладал порядочностью человека, верного своим убеждениям. Ему можно было нанести обиду, но одурачить или устрашить — нельзя.

— Благодарю от всего сердца, — отвечал Оливье с чувством собственного достоинства. — Я весьма признателен вам, мой дорогой товарищ по путешествию, что вы удостоили меня подобной чести. Услуга за услугу.

Наружная искренность и благожелательность ни на миг не изменили графу. И лишь потом, наблюдая, как тщательно, несмотря на спешку, одевается молодой иностранец, Буондельмонте не сдержал улыбки; Оливье поймал ее на лету в глубине зеркала, перед которым повязывал шейный платок. «Так, так, военные действия исподтишка, — подумал швейцарец. — Что ж, отлично, попробуем не оплошать». Он снял платок и разбранил камердинера, зачем галстук был дурно сложен. Старый Ганс принес другой платок. «Я полагаю, голубой подошел бы лучше», — объявил Оливье, а когда Ганс подал ему голубой, Оливье погрузился в разглядывание обоих галстуков, изображая величайшую нерешительность и затруднение.

— Если позволите подать вам совет… — робко начал камердинер.

— Что ты в этом смыслишь, — важно произнес Оливье. — Дорогой граф, я обращаюсь к вам, как к человеку со вкусом: который из этих двух галстуков более пристал к цвету моего лица?

— Леди Маубрей, — отвечал, улыбаясь, граф, — не выносит ни голубого, ни розового.

— Дай сюда черный галстук, — приказал Оливье камердинеру.

У подъезда их ожидал экипаж графа. Оливье сел рядом с Буондельмонте. Оба были как на иголках, однако посторонний не заметил бы этого. Буондельмонте был человек слишком светский, чтобы не уметь казаться таким, как ему хочется, а Оливье был расположен весьма решительно и ни в коем случае не обнаружил бы, что он не в своей тарелке. Он думал о незавидном положении, в какое может попасть, если леди Маубрей, в сговоре с Буондельмонте, вздумала над ним посмеяться; но если Буондельмонте действует в одиночку, было бы славно поиздеваться над этим графом. Первоначальная взаимная симпатия между Оливье и его попутчиком перешла в своего рода неприязнь. Оливье не мог простить графу, что тот накануне не назвал себя, чем вызвал его на безрассудную откровенность: граф же досадовал вовсе не на бредни, которыми Оливье потчевал его вчера вечером, а на то, что швейцарец так мало в них раскаивается и почти не кажется смущенным.

Леди Маубрей жила в великолепном палаццо, и, отворив дверь, граф несколько подчеркнуто принял вид человека, который пришел к себе домой и обращается со слугами как хозяин. Оливье был настороже, следя в оба за каждым движением спутника.

Гостиная, где они ожидали, была отделана с искусством и роскошью, составлявшими, по-видимому, гордость графа, хотя все это изящное убранство не стоило ему ни гроша и не было детищем его вкуса. Однако он расхваливал картины леди Маубрей так, словно сам учил ее живописи, и, казалось, он злорадно наслаждается нескрываемым волнением, с каким Оливье ждал появления хозяйки дома.

Метелла Маубрей родилась от брака англичанина с итальянкой; у нее были черные глаза римлянки и розовато-молочная кожа англичанки. В прекрасных ее чертах античная строгость смягчалась ясностью и нежностью, столь свойственными лицам детей Альбиона, — счастливое сочетание двух самых замечательных типов красоты. Не было в Италии художника и ваятеля, не запечатлевшего ее облик. Но, несмотря на его совершенство, несмотря на былые триумфы леди Маубрей, несмотря на изысканность обдуманного убора, оттенявшего все привлекательное в ее внешности, Оливье, едва лишь он взглянул на нее, тотчас постиг причину тайных терзаний графа Буондельмонте: Метелла уже не была молода.