Утром его уже не было. Ни Вахид, ни Степан не заметили, как он исчез.

– Пропадет бедолага, – сказал Степан.

– Думаю, нет, – ответил Вахид. Полез в карман – там был камень.

Он готов был умереть от стыда, что не сделал задуманное, не успел отдать камень.

Где-то…

…На них пала тень. Большая птица с серебристыми крыльями подхватила их с земли легко, как мальчишек, и унесла вверх.

– Это не похоже на смерть, – сказал Вахид. Слезы все еще катились из глаз, оттого что Николай ушел пустой, без защиты.

– У меня не течет кровь, – ответил Степан.

И они летели все выше и выше, птица заворачивала их в странные теплые крылья, и они крепко уснули, а проснулись уже на чужой земле. Было тепло, тихо, и над Степановой раной колдовала однорукая Эльвира. Вахид вскрикнул от удивления, но она махнула на него рукой: «Потом. Сейчас к тебе кто-то придет. И запомни: ты отдал тому человеку камень. А тебе дали новый».

И действительно, возле Вахида оказались два мальчишки лет пяти. Один беленький и курносый в коротких шортиках, второй был Шамиль. Вернее, похожий как две капли на сына, когда тот был маленьким. Он, Вахид, носил его на плечах, рассказывал сказку про Одиссея, который надолго-надолго оставил свой дом, чтобы увидеть других людей и другие земли.

– Ты не уйдешь? – спрашивал Шамиль. – Смотри, сколько вокруг всего, тебе этого мало?

– О нет! Мне достаточно. Но есть люди, которым мало. Не обижайся на них, они открывают нам миры. Это не относится к тем, кто приходит с ножом.

Но ведь Шамиль лежал в могиле, той, что во дворе родного дома. Значит, этот мальчик – сон.

– Я не сон, я Тимур, – сказал мальчик. – Мы тут живем, и мама тут, и теперь ты, дедушка Вахид. А это Ванечка, он сын тети Эльвиры. Он знает Гомера по-гречески.

Тут подошла Олеся. Она встала на колени перед лежащим Вахидом и положила ему голову на грудь. Она была белая как лунь, эта когда-то черноволосая украиночка, и только в глазах оставалась капля молодой жизни.

– Детка моя! – спросил Вахид. – Значит, это не сон? Что с Патимат? Ее нет с вами?

– Нет, – ответила Олеся, подняв голову. – Прости, отец.

– А зачем я жив? – спросил Вахид.

Мальчик Шамиль сел ему на грудь и сказал:

– Тетя Тамара рассказывала мне, что ты любишь, чтобы дети садились тебе на грудь, но ей доставались только твои ноги. Ты будешь нашим общим дедушкой. Ты будешь рассказывать нам про другие страны, про людей, про их привычки. Тетя Тамара – птица и летает высоко, ей некогда рассказывать, она ищет людей без ДС.

– Если б я еще понял, что ты стрекочешь, – сказал Вахид. – А дедушкой мне не надо становиться, я и есть твой дедушка, а ты – Тимурчик. – И он повернулся в ту сторону, где был Степан. Возле того было много людей. «Умер бедняга, – подумал Вахид. – И я смогу выполнить только одно свое обещание. Я его похороню. Но пусть он простит меня, с ним я не лягу. У меня есть смысл жизни – быть дедушкой детей разных цветов, у которых нет ни отцов, ни дедов».

Толпа расступилась, и Вахид увидел сидящего Степана. Степан был туго перепеленут и прислонен к доске, ноги его были в гипсе. Он тоже смотрел на Вахида. И огромные слезы катились у него по щекам.

– Здесь моя внучка Сашенька. Сына нет. Ее спасли в Гудермесе. Она сейчас в школе. Интересно, она вспомнит меня? Я не видел ее пять лет. Она при мне пошла ножками. Держалась за мои пальцы и шла. А потом взяла и отпустила. И идет-качается, как в стишке, помнишь: «Идет бычок, качается, вздыхает на ходу, ох, доска кончается, сейчас я упаду», Но разве я бы дал ей упасть?

И он плакал и плакал, русский старик, оказавшийся незнамо где, незнамо с кем. Но с ним было главное – внучка Сашенька.

– Теперь ни за что не умру, – плакал он. – О Вахид, сохрани тебя

Господь! Если бы не ты…

Здесь и сейчас

Я не знаю, через сколько дней с той поры, как Вахида и Степана забрали птицы, появился человек у мусоропровода. Он мог добираться с югов и месяц, и год, пока не набрел на дом рядом с вокзалом и оказался на моем, последнем этаже. Я помню его глаза и все силюсь вспомнить другие, как две капли воды, похожие на его. О моя дурная память, забитая жизнью и смертью! Смерть – повторяю я. Вот оно, ключевое слово, которое вернуло мне воспоминание. Я – еще не я. Я еще ребенок, надо мной рыдает семья, потому что я умираю. У меня дифтерит, а на улице та война, что с немцами, а евреев-врачей расстреляли, можно сказать, в первый же день. Время – месяца два до Сталинградской битвы. Я лежу в темноте, хриплю, бабушка стоит на коленях перед иконой Божьей матери. А мама так хрустит пальцами, что у меня стреляет в ушах.

…Его привела соседка. Он был у нее на постое, немецкий врач. Я не знаю ни имени его, ни фамилии. Но помню руки и трубочку в горле, с помощью которой он собственным ртом высасывал из меня ядовитые палочки. Помню, как сменял он ночами мою маму, как доставал (мне потом рассказали) какие-то особые лекарства, как поставил меня первый раз на пол и подхватил, когда я стала заваливаться.

Через неделю он ушел на Сталинградский фронт, и больше о нем мне сказать нечего. Мне не хочется думать, что он погиб.

Я любила сочинять истории, и одна из них была такая, будто после войны он ищет девочку-дифтеритку, чтобы убедиться, что та жива и здорова. А я вышиваю ему за это салфетку крестиком.

Но война – в этом ее ужас – дает право убийства независимо от человеческих качеств ни убиенного, ни убивающего. В момент войны люди как бы не люди.

Старую еврейку немцы, подвязав веревками под мышки, опускали на дно шахты, чтобы проверить, есть ли там газ. Это повторялось много раз, каждый раз старушка оставалась жива и, закончив дело, немцы так и оставляли ее с веревками на земле. Я это видела. Никто, ни один русский или украинец, – евреи все были убиты – не кинулся к ней, чтобы хотя бы узнать, жива ли она еще.

Я дергала свою бабушку за юбку. Мне хотелось снять веревки. Она поняла меня и строго велела идти домой. И мы пошли. И бабушка сказала мне: «Каждого, кто подошел бы, расстреляли». Значит, мы думали об одном и том же: ей тоже хотелось снять веревки.

Сейчас половина моих друзей живет в Израиле. Мы уже плохо понимаем друг друга, особенно когда друзья объясняют мне, что с арабами дружить нельзя. Как бы неприлично.

Сколько веков одна война рождает другую, а ненависть переходит по наследству. Я хочу понять войну – не политическую, не экономическую, не за земли и воды, а войну человеков, то тайное биологическое, которое у людей страшнее, чем у тигров и прочих самых лютых зверей.

Человек – страшнее зверя. И звери ушли от человека.

ТАМ

Будда перебирал четки. Аллах листал Коран и делал в нем пометки. Пророк Моисей был очень стар и слегка подремывал. Иисус играл с гусеницей на палочке. Он поворачивал палочку, и бедняжка, крутясь и извиваясь, старалась занять на палке исходную позицию. Она же не подозревала, что дело не в ней, а в руке, которая ею играет.

Боги знали, что впервые за все время существования Земли разговор будет идти о том, быть ей или не быть. Давно канули в Лету времена, когда человек Земли был источником сохранения Вселенной. Клетка жизни, она же клетка совести, нравственности, доброты, мудрости, справедливости и многого, многого другого – светлого и прекрасного, – была единственной силой, которая удерживала равновесие между хаосом и порядком. Но войны религий, зависть, убийства отцов, матерей и детей, уничтожение природы – все это истощило клетку жизни и до невероятной мощи напитало клетку смерти. Люди-птицы собирали людей с сохранившейся клеткой жизни и камнями-оберегами; но ничего нельзя было сделать со странами, что стояли на грани смерти от самих себя и силы в них остались только для войны. Именно в России и еще в Ливии собирались армии для «последнего, решительного боя».

И сказал Бог:

– Чистых и спорных людей мы забрали. Мы всегда утверждали, что выбор – на стороне людей и мы не имеем права принимать решение за них. Но побеждать стали худшие. Клетка смерти в них становится почти необоримой. Ты, Будда, самый равнодушный, потому среди твоих детей больше всего чистых, но и больше всего ленивых. Они не творят зла, но добра от них нет тоже. Добро – это не просто любовь, это желание строить, улучшать мир. И себя в первую очередь. Ты, Аллах, самый молодой. Ты хуже всех умеешь отличать добро от зла, ты доверчив и наивен. Твой Коран, который, я вижу, ты правишь, красив и поэтичен, но умный и глупый прочтут его по-разному. Ты запутываешь людей неточностью мысли. А наши книги должны быть ясны, как солнце на небе.

– Но это у тебя первым убийцей был Каин. Это он убил Авеля, – сказал Христос. – А мог и не убить. Разве не тобой сказано: если правая рука тебя соблазняет, отсеки ее.

– Каин – завистник, – ответил Он.

– Но где же логика? – вскричал Христос. – Оставлен-то завистник, а праведник убит.

Бог молчал. Он помнил братьев. И конечно, мог вмешаться. Но, может, именно тогда он понял всю необходимость права выбора, данного им человеку, и положился на это право. В случае с Евой был просто гнев на непослушание. И он изгнал перволюдей. Но нельзя же было гнать и проклинать каждого заблуждающегося. Человек обязан сам отличать добро от зла и знать, чего стоит он в своих мыслях и чувствах. Он не разрешил казнить Каина. Он оставил людям выбор. Он оставил им право на «да» и «нет». Иначе было нельзя. Для покорности и послушания были овцы.

– Земля, – пробурчал Будда, – все равно рано или поздно задохнется от зависти. Тогда зачем кого-то спасать сейчас? Ты разве не знаешь, как завидуют люди деньгам, славе, красоте? Меньше всего завидуют уму.

– А это, кстати, хороший признак, – сказал Моисей. – Независть уму как раз и говорит о том, что у человека осталось еще осознание собственного разума, независимого от других. И когда речь идет о достоинстве собственного ума, он не может из зависти пасть, как падает завистник, когда радуется сгоревшему дому соседа.

– Ты давно общался со своим народом? – засмеялся Аллах. – Они первые завистники чужому уму.

– Ложь, – ответил Моисей. – В них много накопилось греха, но ум их горд и свободен.

Христу не хотелось вмешиваться в разговор. Он отвечал за спасение «чистых» и экологию предназначенной для людей планеты в созвездии Змееносца, где надо было слегка снизить концентрацию озона в атмосфере до уровня, к которому привыкли земляне. Но разговора было не избежать.

– Ты мой сын, Иисус, – услышал он. – На тебя возлагал я самые большие надежды. Но ты долго был человеком. Тридцать три земных года – это целая жизнь, и естественно, что ты всегда оставался на стороне людей. Ты прощал убийц, ты не останавливал войны, ты взял на себя слишком много человеческого греха, и груз оказался непомерен. При таком грузе легко ослабеть. И ты ослабел, сын мой, тебе предстоит огромный труд, чтобы снова стать больше Богом, нежели человеком, который уничтожает сейчас сам себя. И все мы в этом почти бессильны.

– Я не бессилен, – сказал Моисей. – Я дал им знание, значит, они были предупреждены.

– Но именно твой народ за всю историю потерял больше других, значит, не все знал? Значит, предупреждены были не все? Ты забыл им сказать, что быть избранным народом не привилегия, а тяжелый долг. Твой народ заносчив, Моисей. И корыстолюбив. Это дурные свойства. И чистых среди твоих, увы, не больше, чем у других.

– Надо дать возможность людям забрать животных, – заявил Будда. – Я с этим сюда шел, но вы сбили меня с мысли.

– Планета, куда они переселяются, полна животными, – ответил Моисей.

– О чем ты? – сказал Будда. – Я о тех, кто доверчиво жил вместе с человеком и, может, единственных, кто не видел в нем зла и тем охранял от него. Домашние кошки, собаки, птицы, хомячки… Все они – врачеватели больного человечества.

– Он прав, – услышали боги Его.

– В Марокко, – обронил Аллах, – самка мула принесла детеныша. Это четвертый раз за все время существования человечества. Каждый такой случай означал, что на Землю идет большая беда.

– А то мы не знаем сами, – сказал Христос. – Потому и сидим. Потому и готовим место для переселения.

А потом Боги играли в нарды. И гусеница успокоилась на палочке, красивая такая, изумрудная, с высокими ушками-антеннами. Она еще не знала, что скорее всего именно ей придется вернуться на мертвую Землю и начинать все сначала, чтоб прошли тысячелетия тысячелетий, пока оживет Земля, и пустит корни, и появится высокий красивый мужчина, и оплодотворит мышь, которая слижет с его пениса, когда он будет спать, сладкую сперму. Потом он оплодотворит деревья, реки, и Земля станет живой.


И тут раздался легкий шелест. Так вкрадчиво ходил только один из всех. Вельзевул. Ему не позволялось приближаться. Но не тот был момент, и он вошел открыто и нагло.