Королева сидела в напряженной позе. Когда я подошел к ней, она метнула на меня гневный взгляд.

— Вы превратили праздник в жалкую клоунаду, — заявила она. — И унизили нашего сына. Мне стыдно за то, что у меня такой муж.

Я рассмеялся. Очевидно, что, несмотря на укоры, она любила и желала меня. Да, я нарушил правила приличия, однако моя дерзость имела для Екатерины своеобразную привлекательность, задевая глубинные и тайные струны ее испанской натуры.

— Значит, мне придется одеваться самому, — ответил я, — дабы отныне и вовеки никто не узрел моего королевского тела.

В уединенной гардеробной я переоделся в новый наряд. На мне действительно осталось только нижнее белье! Я с усмешкой представил, как на следующий день люди будут гадать, что им делать с полой королевского камзола или с оторванными рукавами.

Уилл:

Трудно сказать, что более взволновало воображение моих простодушных земляков: желание заполучить дармовое золото или увидеть собственноручно раздетого ими короля вместе с его ближайшей свитой.

— Он сам разрешил им учинить такое безобразие! — потрясенно воскликнула моя матушка. — И ничуть не возражал… больше того, он же сам и пригласил их!

— И только благодаря его жене раздухарившихся зрителей выгнали на улицу, — вставил мой отец.

Это обсуждение проходило за вечерней трапезой. Родители раскладывали по тарелкам рагу в остром соусе, который должен был хоть как-то замаскировать излишнюю худобу и старость разделанного кролика. Отец сунул в рот большой кусок мяса.

— Гарри вообще мог остаться в чем мать родила, — невнятно пробурчал он, пережевывая жесткую крольчатину.

Моя мать, оторвав ломоть от черствой буханки, обмакнула его в соус.

— А если бы мы принесли домой золотые буквы, — мечтательно произнесла она, — наша жизнь переменилась бы к лучшему.

— Ну попировали бы разок-другой, — хмыкнул отец, — а что потом? Опять отвратительная тушеная крольчатина!

Он скорчил гримасу, дожевывая не слишком свежее мясо.

Родители не озадачились тем, что король жил в неведомой простым смертным роскоши и потеря золотых вензелей ничего не значила для него. Напротив, они гордились тем, что у них появился такой богатый правитель, и никак не связывали скудость своих трапез с пышностью дворцовых пиров и костюмированных балов, устраиваемых этим мастером увеселений.

А еще, несмотря на ходившие в народе разговоры, мои мать и отец не задумывались о том, что дележка королевских сокровищ могла бы обеспечить всех бедняков деликатесами до конца жизни. Хотя один мой знакомый математик вычислил, что если бы богатства нынешней королевы распределить поровну между всеми подданными, то каждый получил бы сумму, достаточную для покупки пяти буханок хлеба, подков для одной лошади и одеяла. М-да, этих денег вряд ли хватило бы на шикарную жизнь.

Но я отвлекся. К чему эти зрелые рассуждения? В то время я был ребенком и внимал рассказу о королевских золотых буквах, охваченный всеобщим благоговением, а улегшись в постель, воображал себя юным принцем. Какой же мне представлялась его жизнь? Наверняка он спит под теплыми мягкими одеялами (так грезил я, ворочаясь под кусачим покрывалом из грубой шерсти), не делает вовсе домашних заданий… У него множество скакунов и соколов… Иначе говоря, я приписывал принцу все то, что может придумать несведущий десятилетний мальчик, который мечтает о неком недосягаемом идеале.

Прошло больше недели, а мои мысли все еще крутились вокруг принца Генриха. Просыпаясь, я сразу говорил себе: «Вот сейчас няня разбудила его и наряжает в красивые одежды». Шел на улицу играть и бубнил: «А у него во дворце целые залы забиты игрушками».

В сущности, я не сильно ошибался. Сразу после рождения венценосному младенцу выделили личную свиту. В нее входили три священника, хранитель печати, парламентский пристав, кроме того, наследнику служили игрушечных дел мастера, хранители винных погребов и пекари. В Вестминстере был отведен особый зал для его будущих заседаний.

Я носился с приятелями по грязной городской улице, когда мир моих фантазий разбился вдребезги.

— Принц помер, — сказал в тот туманный сырой день мой дружок Роб, шмыгнув носом.

Здоровяк Роб жил по соседству, в третьем доме от нас. Помню, что кончик вечно сопливого носа у него горел, как свеча, а щеки были усеяны прыщами.

— Что? — пораженно спросил я, забыв ударить по мячу.

— Говорю же тебе, он Богу душу отдал. Новый принц…

Воспользовавшись моим замешательством, Роб ловко завладел кожаным мячом.

— Что? Что? — Уже не обращая внимания на игру, я бежал за приятелем, тупо повторяя одно и то же.

— Да помер принц! В чем дело? Ты оглох, что ли?

Крепкие ноги Роба завязли в грязи, и, остановившись, он недовольно глянул на меня. Я заметил, как припухли его обмороженные руки. На пальцах краснели трещинки.

— Почему?

— Почему? — передразнил он меня с заслуженным презрением. — Потому что Господь так захотел. Дурачина!

Он с силой бросил в меня мяч, и я задохнулся, получив удар в солнечное сплетение.

Ответ Роба прозвучал жутко. Много позже я узнал, что такое объяснение долго не давало покоя королю.

* * *

Король не поскупился и устроил сыну поистине роскошные похороны. На освещение одного только похоронного катафалка пошло огромное количество свечей. Принц Генрих в возрасте пятидесяти двух дней от роду упокоился в Вестминстерском аббатстве — там, где еще совсем недавно слышались возбужденные крики тех, кто смотрел на устроенные в честь наследника праздничные рыцарские турниры.

* * *

Странно, что Гарри описывает смерть первенца с почти римским стоицизмом, словно в смятении перенес мифологическое настроение на событие, произошедшее в действительности. Это было совершенно не похоже на него, обычно столь бурно выражавшего возмущение.

XIX

Генрих VIII:

На следующее утро я и думать забыл о необузданности людей и меня абсолютно не волновало то, как они поступят с обрывками моей одежды. Ибо мне пришлось заниматься устройством похорон — в то самое время, когда мы разыгрывали миф о древнегреческом герое, принц Генрих умер в своей колыбели. Мой Геракл не сумел победить змей (их послала вовсе не языческая Юнона, а кто-то другой), которые покусились на его жизнь.

Если бы он остался жить, то ныне ему исполнилось бы тридцать пять лет.

* * *

Именно тогда в наших с Екатериной отношениях возникла трещина. Ее горе вылилось в смирение и обреченность, полную покорность воле Господа. Она посвятила все свое время строгим молитвам и многочисленным религиозным обрядам, приобщилась к той ветви францисканского ордена, что проповедует умерщвление плоти всем своим приверженцам. Это обязывало носить под одеждой грубое рубище, терзающее тело, соблюдать строгие посты и часами молиться. Апологеты ордена жили «в миру», хотя их дух обитал уже в высших сферах.

Я же вернулся к занятиям пусть бренным, но необходимым. Духовные бдения, точно воронка, засасывали королеву, и то, что происходило с ней, пугало и отталкивало меня. Мне подумалось: в аскетических, подавляющих плоть ритуалах можно потерять себя… А мне следовало обрести прежнюю крепость, снискать благодать Божию. Мои деяния, конечно, оставляли желать лучшего; я еще не начал войну против врагов Христа (и недругов Англии).

* * *

Мне помог Уолси, в котором я тогда нуждался более, чем прежде. Помимо своей непосредственной церковной службы он отлично разбирался в мирских делах и досконально знал законы, управляющие людьми. Каким же был земной мир, открывавшийся перед нами, подобно бонбоньерке с соблазнительными цукатами?

Священная лига — папский альянс против Франции — жаждала присоединения к ней Англии. Его Святейшество издал документ, в коем обещал признать меня законным королем Франции, если я покорю Париж. Максимилиан, император Священной Римской империи, заявил, что готов выступить вместе со мной на поле брани.

Я мог занять свое место на этой арене, преследуя забытую мечту властителей моей державы: полностью покорить Францию. Возможно, именно этого ждал от меня Господь — но я не оправдал Его чаяний. У меня были обязанности перед государством, которые я, король, должен был исполнять столь же верно и беспрекословно, как рыцарь круглого стола — повеления Артура. Увиливание от долга означало позор и трусость. Ведь Англия некогда почти завоевала Францию, нам подчинялись ее обширные владения. Генриха VI даже короновали в Париже как французского короля. Но это случилось почти сто лет назад, в 1431 году. За это время, пока мою родину терзали междоусобицы, французы восстановили свои силы и мало-помалу отобрали назад почти все наши завоевания, и теперь мы располагали лишь скромной крепостью в Кале с ее плачевно мизерными окрестностями — девятимильной полосой побережья, протянувшейся всего на дюжину миль.

Надеюсь, Господь вновь одарит меня благосклонностью, если Франция падет перед нашим натиском. Я почти уверился в необходимости войны.

* * *

Мои придворные и советники в большинстве своем не разделяли моих убеждений. Они не ведали о моем стремлении вернуть расположение Бога и возражали против военного похода. Отец избаловал их, не затрудняя вмешательством в сложные иноземные дела, и, как все удобно устроившиеся люди, они не хотели нарушать привычно спокойный ход жизни. В конце концов именно отцовские служаки возобновили за моей спиной мирные переговоры с Францией. Отцы церкви — Рассел, Фокс и Уорхем, эта ратующая за мир троица, — продолжали неизменно перечить мне и проповедовать прописные истины, талдыча о бессмысленности, дороговизне и греховности войны. Мою сторону приняли титулованные члены Совета — Говард, граф Суррей, де Вер, граф Оксфорд и лорд верховный адмирал, для которых война являлась raison d’être[33]. Однако церковь упорно стояла на своем, и даже ученые мужи (коих я сам пригласил из Европы и всячески поощрял их труды, желая придать гуманистический лоск моему двору!) откровенно выражали несогласие со мной. Эразм, Вивес, Колет несли полную околесицу и писали всякий вздор вроде «любой, кто идет на войну ради амбиций или из ненависти, сражается под знаменем дьявола».

Однажды, устав выслушивать доводы в пользу мира, я попросил Уолси подсчитать точную сумму затрат на обеспечение и экипировку тридцатитысячной армии, дабы получить реальные цифры для дискуссии. Я не предоставил в распоряжение Уолси ни списков личного состава, ни письменных указаний. К тому времени я уже знал, что при его усердии и находчивости он не нуждается в руководстве, ему достаточно туманно выраженной просьбы.

Он пропал на несколько дней. Поскольку до нас дошли слухи о том, что воинственный Папа Юлий слег со смертельной болезнью, я решил посоветоваться со своим верным сторонником. В то время Уолси занимал скромные покои, смежные с дворцовой церковью, и держал одного слугу и одного секретаря. Я поступил вразрез с обычаями и сам отправился к нему с визитом. Но Джонатан, слуга Уолси, сообщил, что господин «временно, для уединенных трудов, поселился в одной кентской гостинице». Я окинул взглядом неприхотливую, скудно обставленную комнату. Со столов исчезли все бумаги — видимо, Уолси забрал их с собой.

— И какую же именно гостиницу он выбрал?

— Ее владелец — господин Ларк[34], ваша милость. Он содержит гостиницу под названием… — парень наморщил лоб, вспоминая, — по-моему, «Веселое утро». Около Чилхема.

Ларк, Ларк. Где же я слышал такую фамилию? «Веселое утро»! Приятное название. Поистине, можно устроить чудесную утреннюю прогулку, и я с удовольствием проедусь туда. Может, Екатерина составит мне компанию? Поскачем галопом вдвоем, подышим влажным мартовским воздухом… Но нет, эти часы она обычно посвящает усердным молитвам. Тем не менее я мог бы зайти к ней с предложением. Возможно, она захотела бы проветриться… Нет. Вряд ли.

Так мы строили ложные домыслы, отвергали любые возможности для встреч и бесед… Молча отдалялись друг от друга…

Мысленно пригласив жену и огорчившись ее воображаемым отказом, я счел себя вправе отправиться на прогулку в одиночестве.

* * *

Я наслаждался быстрой ездой. Мой конь несся галопом по голым подмороженным полям, бурой грунтовой дороге. Однако март — противный месяц, еще хуже ноября, его безжизненного двойника. Поэтому я обрадовался, добравшись до «Веселого утра» (легко нашел гостиницу на главной Дуврской дороге), уселся возле теплого камина и потребовал подогретого эля.