— Его любовь не имеет ко мне отношения, — возразил я.

— Жаль!

— Его возлюбленной стала боль, принявшая образ Христа.

«И он соединится с ней в своеобразном обряде, исполненном вместо священника моим палачом», — мысленно добавил я.

— Заумная аллегория, — пренебрежительно усмехнувшись, бросила Анна. — И она совершенно не проясняет то, как вы намерены спасти вашего избранника от той ямы, в которую, по словам библейского проповедника, упадет тот, кто копает ее?[91]

— Выбраться из нее очень просто. Надо лишь возвестить о своей верности, приняв присягу.

— О, неужели король не протянет своему другу щедрую руку помощи? В аллегорическом смысле.

— А вы изрядно поднаторели в аллегориях! Вам отлично удается изображать их, хотя в исключительно безвкусной и жеманной манере. В роли богини, окруженной щеголеватыми обожателями! Неужели вам нравится такой подхалимаж, слащавые, фальшивые вирши и любезности? Фи, миледи, я перерос их, достигнув двадцатилетия!

— Но до того времени вы уже правили Англией три года. Возможно, я тоже через три года последую вашему примеру.

— Нет, вам придется сделать это без промедления! Близится Великий пост, и вы надолго прекратите увеселительные приемы. Вы поняли меня, миледи?

— Несомненно. — В ее голосе явственно прозвучало презрение.

Все чаще и чаще наши разговоры заканчивались язвительными перепалками, исполненными затаенной враждебности, недоверия и слабеющего уважения. Однако я, как и прежде, желал свою жену и искал с ней встреч. Непонятная притягательность. Анна дразнила и мучила меня, не принося утешения моей душе.

* * *

Через несколько месяцев стало ясно, что противники присяги предстанут перед судом. В конце 1534 года парламент издал еще один закон: Акт о супрематии, провозгласивший меня главою церкви Англии и определивший как измену «злоумышленное стремление» лишить меня любого из моих законных титулов. Теперь узникам Тауэра предъявят новые обвинения.

Епископ Фишер спокойно переносил тюремное заключение, никак не пытаясь облегчить свою участь. Папа запоздало выступил в его защиту, провозгласив кардиналом. Но Фишера это уже не волновало. Он достиг преклонного возраста и, являясь, в сущности, продолжателем дел моей бабушки Бофор, после ее смерти так и не освоился в новом изменчивом мире. С самого начала «королевского дела» (именуемого порой «разводом») он ставил мне палки в колеса. В ходе официального слушания «бракоразводного» иска в Блэкфрайерс Уорхем представил список всех епископов, поддержавших мою сторону, включив в него и Фишера.

Но Фишер, исполненный мрачного достоинства, встал и заявил:

— Это не моя подпись и печать.

Уорхем признал, что имя Фишера «добавили», допуская, что он выразит согласие с законным решением.

— Нет ничего менее законного, ваше преосвященство, — проворчал он.

Поначалу против меня выступали и другие, сам Уорхем, к примеру. Но в конце концов из всего высшего духовенства при своем мнении остался один непреклонный Джон Фишер.

В итоге 17 июня 1535 года он предстал перед судом по обвинению в государственной измене, выразившейся в отказе признать за королем высшую церковную власть. Он заявил, что по Божественному закону король не может быть главой церкви, хотя пытался оправдаться, отвергая обвинение в «злоумышлении». Но суд вынес вердикт: виновен и заслуживает смертной казни.

Из Тауэра в суд доставили и настоятелей картезианских приоратов Бовейл (в Ноттингемшире) и Аксхольм (в Линкольншире). К ним примкнули еще три мятежных монаха из Лондонской обители. Все они в последний раз отказались дать присягу. По их словам, они никогда не предполагали, что личное мнение может быть преступлением. Но это не убедило дознавателей. Каждого из них приговорили к символическому повешению, после чего еще при жизни их надлежало выпотрошить, внутренности сжечь, а тела четвертовать. Приговор привели в исполнение четвертого мая. Говорят, что изменники шли на казнь, радуясь и распевая псалмы, и совершенно спокойно смотрели, как четвертуют по очереди их собратьев.

Нерешенным оставалось дело Мора.

Ему тоже пришлось предстать перед судом, перед грандиозным и публичным судом в самом большом зале королевства: в Вестминстере, где проводились коронационные пиршества. Мор не мог рассчитывать на меньшее, достигнув великой славы и власти в политическом мире.

Сначала было несколько предварительных слушаний, или дознаний. Этим занимались Кромвель, Кранмер, Одли (сменивший Мора на посту канцлера), Брэндон и Томас Болейн. Перед ними он хранил молчание. Я мог бы сообщить о его сложных умозаключениях, но не захотел. Правда заключалась в том, что он (будучи опытным адвокатом) сам провел свое дело с законным педантизмом — то есть, по существу, свел его к выяснению того, являлось ли его безмолвие злонамеренным. Таким образом, судьи обсуждали не самого Мора, а разные с юридической точки зрения толкования молчания.

Его софистика и приверженность букве закона не произвели впечатления на судей, и они признали его виновным.

Мор наконец понял, что его тактика не принесла ему пользы (и что судьи докопались до истинных его намерений), и попросил дозволения сделать заявление. Его просьбу удовлетворили.

— Сие обвинение основано на парламентском законе, который прямо противоположен законам Господа и Его святой церкви, — сказал он.

Далее Мор пустился в объяснения того, что нельзя издавать законы, управляющие церковью в отдельной стране, если они противоречат законодательству других государств. Англия не вправе объявить себя вне закона, признанного в остальном христианском мире. А наш парламент во главе со мной такое право за ней признал… И на том прения закончились.

Я удержался от описания подробностей судебного процесса Мора, к чему ворошить печальное прошлое… Мучительно вспоминать каждый шаг или весомые аргументы, когда одно действие, одно слово могли изменить приговор. Родственники навещали Мора в Тауэре, прилагая все силы к тому, чтобы уговорить подписать присягу, оправдаться и выйти на свободу.

В Тауэре он проводил время в сочинениях. Там из-под его пера вышли несколько трудов, частично на латинском, — самым значительным из них стал трактат «Моление душ», в коем он размышлял о последних часах жизни Христа, — а также прочие благочестивые произведения на английском языке: «Диалог об утешении в невзгодах» и «Четыре насущных предмета». В последнем трактате действительно описывались четыре вещи, которые человеку суждено познать на смертном одре: смерть, суд Божий, муки чистилища и вечные небесные радости.

Всесторонне исследовав уход из жизни, Мор пришел к выводу, что не бывает понятия «легкой» смерти. «Ибо пусть не случилось худшее, пусть ты еще только при смерти, однако по меньшей мере уже лежишь в постели, твоя голова раскалывается от боли, ноет спина, кровь струится по жилам, сердце бьется, грудь вздымается, плоть дрожит, твой рот открыт, нос заострился, ноги мерзнут, захват пальцев слабеет, дыхание сбивается, силы покидают тебя, жизнь иссякает, близится смерть…» — и все эти мучения нам предстоит перенести.

Из окна в Тауэре Мор смотрел, как увозят в Тайберн к месту мучительной казни картезианских монахов и Ричарда Рейнолдса из Сайона. Говорят, он жадно смотрел на них, а потом сказал своей дочери Маргарет (она продолжала навещать его и умоляла раскаяться): «Вот, Мэг, разве ты не видишь, как сейчас эти благословенные отцы радостно, словно женихи на венчание, отправляются на смерть?»

Он бранил себя за грешную жизнь. Более того, его всегда удручали мысли о греховности людских намерений и существования всего земного мира.

Мор писал:

«Но ежели истощены мы мучениями и горестями упорных стремлений изменить наш мир, средоточие забот и покаяний, превратить его в блаженный покойный приют, ежели стремимся познать мы Небесный покой на земле, то навеки лишаем себя истинного счастья, и сами запоздало, уже не надеясь на прощение, приходим к покаянию и к принятию невыносимых нескончаемых страданий».

Мор полностью отдался во власть своих тайных страстей. Рассказывают, перед тем как пойти на первое дознание, он закрыл калитку в Челси и пробормотал: «Хвала Господу, битва наконец выиграна». Он бежал из спокойного дома, от жены и детей и возблагодарил Бога за то, что они не будут больше досаждать ему, удерживать от пути монаха, которым он хотел стать в юности, когда служил послушником у картезианцев. Он больше никого не хотел видеть. Непостижимый выбор! За долгие годы ни я, ни мои придворные мудрецы не смогли понять его.

Когда Маргарет приходила к нему в Тауэр, он выразился с предельной ясностью: «Я уверяю тебя, поверь мне, родная добрая дочь, если бы не было у меня жены и вас, детей моих, я не выдержал бы так долго мирской тесноты… удушающей тесноты».

Итак, он прошел испытание, отрекся — хотя и запоздало — от всего бренного и преходящего и мог с чистой совестью принять свои обеты. Душа его, несомненно, получила великое облегчение. Он не разочаровал и не предал самого себя ради суетной жизни.

Казнь назначили на 6 июля 1535 года. Мор сообщил дочери: «Как уместно и подобающе, что моя встреча с Богом произойдет в такой славный день — в канун праздника Фомы Кентерберийского»[92]. Его свидание с вечностью совпало со значимой датой церковного календаря, и это принесло ему умиротворение.

Что испытывал я, получив эти известия? Возможно, чувства отца, чья дочь безумно счастлива, хотя выбрала глупого жениха? Мог ли я радоваться за нее, печалясь в душе? Или мне следовало, использовав свою власть, запретить ее брак?

Как мог я предотвратить венчание Мора с Небом, раз обручение его состоялось еще в ранней юности?

Однако я нуждался в нем здесь, на земле!

Если я еще мучился, пытаясь найти пути его спасения из Тауэра, то сам он, сразу после визита Кромвеля, стремившегося сообщить ему о моих переживаниях и любви, с удовольствием откликнулся на это новыми стихами.

Ах, лестная Фортуна, прекрасен лик твой тленный,

Заманчивей улыбки не видел белый свет,

Велик соблазн спасенья от гибельного плена,

Однако в грешной жизни, увы, спасенья нет!

Господь открыл мне скудость земных услад и лет,

Лишь в Гавани Небесной я обрету покой,

Твои ж отдохновенья сменяются грозой.

И так всю жизнь он стремился оказаться вне досягаемости от любых земных обязанностей и уз.

LXIII

Казнь Фишера должна была состояться двадцать второго июня. Судьи вынесли ему такой же приговор, как картезианским монахам.

— Я не могу представить столь ужасную смерть, — сказала Анна.

— Такова традиционная казнь изменников, — заметил я. — Неужели вы не знали об этом?

Любой ребенок в Англии видел самые разные казни. Тайберн был популярным местом публичных экзекуций. Туда приходили семьями, приносили подстилки и корзинки с едой. Родители заставляли детей смотреть на эшафот и приговаривали: «Чтобы вы не вздумали решиться на преступление». На редкость поучительное зрелище. Я всегда жалел о том, что адские муки не представлены нам столь же наглядно.

— Нет. Я ни разу не была на казни. Не хочу смотреть на это.

Она сильно разволновалась.

— А следовало бы. Вы королева и должны знать, на что обречены изменники.

— Но я не вынесу вида костра! — сказала она. — Страшный всепожирающий огонь начинает лизать тело осужденного, и он корчится в муках… Ох, недаром ад — это дьявольское пекло! Я не желаю попасть туда, нет, никогда, ни за что…

— Тогда не грешите, моя милая, — с улыбкой сказал я.

Спасительное средство имелось в наличии. Те, кто не хотел гореть в аду, точно знали, как избежать сей участи. Путь спасения всем известен.

— Пощадите Фишера! — взмолилась она. — Избавьте его от сожжения. Никто не заслуживает такого!

— Одна подпись на бумаге могла бы вообще отменить казнь.

— И все-таки…

Я и сам намеревался облегчить его приговор, заменив его безболезненным отсечением головы. Но страстность Анны привела меня в недоумение. Она открылась мне с новой, незнакомой стороны.

— И давно вы испытываете ужас перед огнем? — спросил я.

— С раннего детства. Моя комната загорелась из-за полена, которое выпало из камина на стоявшую рядом скамеечку. Она вспыхнула, но вскоре потухла. Я смотрела на нее, а потом задремала — и проснулась, когда вокруг уже вовсю пылал пожар. Ужасная жара, дьявольская усмешка огня… «Я одурачил тебя, а теперь заберу к себе…» — Анна содрогнулась. — Жуткий треск и шипение…

— Успокойтесь. Фишера не сожгут, — заверил я ее.