— Какое-то время можно пожить у меня. Найдем тебе работу. С твоим английским это будет не трудно. И жениха тебе найдем! — он засмеялся, и она тоже засмеялась.

— Не знаю… — пробормотала Наталья.

— Решено. Перебирайся в Москву. Хватит киснуть в своей Костроме.

Когда они шли по перрону, и Надежда Федоровна отстала, Наталья спросила:

— Ты серьезно хочешь, чтобы я переехала к тебе?

— Конечно. Будем трахаться каждый день.

Наталья заулыбалась, как сообщница.

— Мы же не можем вести себя как муж и жена.

— Для других. А друг для друга можем. Потом выдадим тебя замуж и будем трахаться как любовники.

— А лучше, если муж будет не против!

Когда они прощались, она поцеловала его в засос. Надежда Федоровна захлопала глазами, но видимо, решила, что ей показалось, и ничего не сказала.

Когда Зудин ехал домой, у него было прекрасное настроение, хотя он знал, что завтра будет по-другому. Похотливой сестренки хватит на пару недель. Потом она опостылеет, и он избавится от нее. Вернется голод. Только теперь он знал, что этот голод не утолить. Он надеялся утолить его с Ромашкой, потом с Ольгой, с каждой новой женщиной, которая раздвигала перед ним ляжки, он стремился утолить этот голод. Теперь он знал, что будет голодным всегда. Но сейчас он был сыт и потому доволен. Зудин чувствовал, что эта радость так же низка, как была бы низка радость Шуры Балаганова, когда он украл кошелек, если бы он не попался.



Глава XХII


На следующий день Зудин поехал к Ольге. Он все решил, был настроен твердо и готов пройти неприятный момент объяснений. Но когда она открыла дверь, и он увидел ее с полными любви глазами, в распущенных волосах, такую прекрасную, какой только может быть земная женщина, ему стало больно.

— Что-то случилось? — спросила она.

— Нет, — струсил он. — Может, пройдемся?

— Я как раз собиралась погулять с Чарли.

Ольга взяла Чарли на руки, и он сердито тявкнул на Зудина, как будто понял его намерения. В лифте она встала рядом и коснулась Зудина, благоухающая, плодородная как долина с холмами и ложбинами, устремленная к нему телом и душой, вся полная им, как в божественный момент зачатия. Она была в голубых джинсах и белом свитере. Он провел взором по линиям ее тела, и почувствовал, что его гнет и ломает изнутри как наркомана.

Они вышли на улицу, Ольга отпустила Чарли, взяла Зудина за руку и пошла рядом, привычно касаясь его, как жена. Ветер трепал верхушки деревьев, балагурил, смеялся, знать не хотел о терзаниях Зудина. В песочнице возились дети, их голоса напоминали воркованье голубей. Зудин остановился и повернулся к Ольге. Отчаяние охватило его.

— Мы должны расстаться, — сказал он, и его лицо дрогнуло, как будто он порезался.

— Что? — спросила она.

— Мы должны расстаться. Мы не можем быть вместе.

Ее лицо тоже дрогнуло, но она совладала с собой.

— Почему? — спросила Ольга, изо всех сил выдерживая ровный голос.

— Потому что я не могу дать тебе то, чего ты заслуживаешь. Я видел много женщин, но такой как ты среди них не было, и все они не стоят тебя одной. — Тяжело, с усилием Зудин выдавливал из себя слова, чувствуя озноб, словно совлек с себя последнюю одежду и остался голый. — А я… За то время, пока мы были вместе, у меня было столько баб, что я даже не помню их количества.

Ее лицо мгновенно потемнело, она отшатнулась, но продолжала смотреть ему в лицо.

— Я не могу по-другому. Я так привык. Ты и они — это рай и ад. Я все понимаю, но ничего не могу с собой поделать. Я такой. Сначала я хотел быть только с тобой, потом хотел быть с тобой и жить, как жил до тебя, но в конце концов понял, что ничего не получится. С тобой так нельзя. Все, что я говорил о тебе — правда. Я любил тебя. И люблю. Но не могу себя изменить. У тебя все будет хорошо. Ты будешь счастлива. Спасибо тебе за все. А я… не стою тебя! Прощай! — крикнул он, повернулся и зашагал по траве к машине.

Это было первое потрясение за ее девятнадцать лет. Ольга успела срастись с этим человеком всем своим существом, и теперь так неожиданно, привыкнув к своей счастливой любви, получила удар. Она еще не осознала, что произошло, но уже ощущала боль. Она смотрела Зудину вслед, через поднимающееся из груди рыдание силясь понять, что же произошло. У ее ног верный Чарли замер в тревожной позе и тоже смотрел ему вслед.


Зудин дал себе слово не думать о бабах. Хотя бы несколько дней. Уйти в работу, благо, дел накопилось достаточно. Но его хватило только на два дня. На третий с утра — это был четверг, — дали о себе знать назойливые позывы. А когда после обеда в кабинет зашла их бухгалтер Маргарита Львовна, у которой грудь была пятого размера, он уже не мог думать ни о чем другом.

Хотелось женщину. Не какую-то определенную, женщин Зудин сейчас ненавидел, всех, от Ольги до матери. А просто хотелось, зудело. Он не мог думать о делах, мысленно послал их к черту. Он остался после работы, когда все ушли, кроме прораба Гамова, который возился с чертежами. Зудин заперся в кабинете, сел за компьютер и открыл порносайт.

Один за другим открывались ролики, заманивая блестящими в смазке округлостями. Он выбирал те, которые заводили. Возбуждение нарастало. Сначала Зудин просто поддался желанию посмотреть, но возбудившись, почувствовал потребность в разрядке. Он закрывал ролик, едва открыв, если картинка не цепляла. Воображение не давало задержаться на чем-то одном, мчалось на стремлении ощущать еще острее. Какой бы заманчивой ни казалась фантазия, став картинкой, она тут же блекла и вместо нее появлялась новая. Чехарда иллюзий, превращающихся в зрительное воплощение, не прекращалась.

Остановить ее можно было единственным способом — разрядиться, но сделать это сию минуту было нельзя. Казалось, вот следующая картинка будет лучше, следующая окажется тем, чего ждешь. Это заставляло притормаживать, длить предвкушение. Зудин потерял счет времени.

Чтобы размять затекшую шею, он покрутил головой, и увидел себя в стеклянной дверце шкафа. Съехавший на край кресла, с согнутой спиной и вытянутой вперед головой, как у черепахи, он показался себе ужасным. Но больше всего поразило лицо, словно каменное, с глубокими бороздами возле сжатого рта, сдвинутыми бровями, под которыми застыли напряженные глаза. Как будто он решал изнурительную задачу, которую никак не мог решить, и не мог бросить. Поражало несоответствие того, чем он жил в эту минуту выражению лица, поистине стоическому.

Стало больно от осознания своего порока, с которым неожиданно оказался лицом к лицу. Его же считали красивым, и Зудин сам считал себя таким. А сейчас, когда то, что завладело им в последнее время, сбросило покровы и предстало таким, какое есть, он, словно уронил маску и увидел свое подлинное лицо.

Это открытие потрясло Зудина, но повернуть его оно уже не могло, над ним властвовала другая сила. Чтобы успокоиться, надо было остановиться. А рука на мышке все щелкала, щелкала.

Усилием воли Зудин заставил двигаться другую руку быстрее, чтобы получить горькое, на какое-то время спасительное облегчение. Он проглотил секунды животного удовольствия и затих, почувствовал, как мучительно неудобна его поза, как затекла спина. Он выпрямился и незамаранной рукой стал открывать ящики, чтобы взять салфетки и вытереть себя. И держал взгляд, чтобы не увидеть себя снова в стекле.

Зудин вышел в туалет, привел себя в порядок, умылся и, когда взглянул в зеркало, ему пришла мысль, что это благородное породистое лицо было бы достойно великого спортсмена, прославившего страну, или актера, играющего с проникновенностью Баниониса, или государственного деятеля, стоящего на трибуне. А вместо этого оно всего лишь маска, отражающаяся в стекле, за которой скрывается уродство порока. Дрогнул подбородок. Зудин зарыдал бы, если б не отвернулся от зеркала.

Возвращаясь в кабинет, он увидел Гамова, углубившегося в чертежи. В открытую дверь была видна массивная фигура, склонившаяся над столом. Он был сосредоточен и не сразу увидел шефа. Гамов был здоровый и высоченный мужик, на фоне которого даже Зудин со своим стодевяностосантиметровым ростом выглядел довольно щуплым. Гамов был под два метра, имел очень широкие квадратные плечи и большие руки, как у рабочего. Его лицо было словно высеченным из гранита и казалось бы грубым, если бы не добрый взгляд и мягкая успокаивающая мимика.

Он как-то с трудом оторвался от своего занятия и посмотрел на Зудина.

— Иди уж, завтра доделаешь, — сказал Зудин.

Гамов оживился, уронил на ватман из большой руки карандаш.

— На новогиреевском объекте кончились двухсотые воздуховоды, вот прикидываю, чтобы заменить на стопятидесятые.

— Иди, тебя дома ждут. — Зудин хотел выйти, но взгляд его почему то зацепился за могучую фигуру прораба. — Слушай, Евгений Константиныч, ты со своей женой живешь всю жизнь с одной?

Гамов поправил очки.

— Да.

— Как женился и до упора? До сегодня?

— В общем-то да.

— И ни разу не изменял?

Монументальное лицо Гамова пришло в движение, он снова поправил очки.

— Что-то было, но давно, поначалу и так, ничего особенного, даже не вспоминается.

— А сейчас? Не хочется иногда? — Зудин подмигнул.

Гамов заскрипел стулом и задвигал губами, словно ребенок, которому предложили конфету.

— Ты ж мужик. Здоровый такой и еще не старый, — продолжал Зудин.

— Бывает что-то… Зайдет Маргарита Львовна, наклонится над столом, — Гамов сложил руки в чашу размером с вымя. — А так, чтобы… Нет.

— Всю жизнь с одной?

— Не совсем всю. Было ж у меня до свадьбы. Но можно сказать и так.

Зудин был искренне удивлен. Ему это казалось тоскливым как тюрьма.

— Я бы повесился от тоски.

— Наоборот. Когда возвращаюсь домой, подойду к двери, у меня в груди все… — он ручищами изобразил душевную радость. — Меня ждут, дочки, жена… ужин на стол ставит…

— Но — с одной. Всю жизнь! — вырвалось у Зудина.

Квадратные плечи Гамова поднялись и опустились.

— Ну и что. А чего искать? Чего пробовать? У всех все одно и то же. Поперек ни у кого нет. — Гамов развел руками с совершенно серьезным лицом, предлагая принять это как факт.

Зудин посмотрел на него, нагромождение гранитных глыб, смирившееся с уделом человеческого бытия, и захохотал, во всю глотку, сведя к шутке весь разговор, и с хохотом вышел. Но в коридоре его смех иссяк, оставив горечь от того, что он так далек от этого заурядного прораба и никогда не сможет подняться на его высоту.




Глава ХХIII


Выходные Зудин решил провести дома. Он должен был побыть один и во всем разобраться, и понять, как жить дальше. Разные мысли одолевали его. Он пытался заставить себя что-то решить. Ходил по квартире и размышлял, говорил себе, что должен измениться, потому что далее так продолжаться не может, но не мог обозначить себе четкого правила. Он напрягался, пытаясь выработать какую-нибудь установку, но мысли сбивались, он уставал.

И тут другие мысли, которые приходили в голову независимо от его воли, напоминали о лучших днях, проведенных с Ромашкой, о Наталье. Зудин бросался в мечты, представлял, как она переедет к нему, рисовал ее в воображении, ее губы… Но образ Ольги вставал над успокаивающими фантазиями и разбивал их как молот. Как можно променять эту… дрожащую тварь на Ольгу — идеал его искушенных представлений о Женщине, спрашивал себя Зудин и мгновенно трезвел от этого вопроса.

Он не мог ни работать, ни отвлечься на что-нибудь. Зудин повторял себе, что на самом деле все нормально, просто он немного запутался в бабах, устал от них; но жизнь-то его не изменилась: он здоров, богат и ничто не угрожает его благополучию. В чем собственно проблема? Да ни в чем. Ничто не угрожает… ничто… Разве ничто грызет его изнутри?!

Он не может полюбить и быть счастливым! Вот в чем его проблема!

Тяжелое как каток, осознание краха овладело им. Оказывается, он неспособен просто жить, как любой другой человек, которому дано в десять раз меньше, чем ему; который способен любить какую-нибудь простушку без фигуры с примитивной неразвитой душой. А он держал в руках Идеал, и уже стал любим им, но сам оказался не готов любить. Он сделал открытие, что нельзя всю жизнь валяться в грязи, а потом в один прекрасный момент лечь на белоснежную постель и не замарать ее.

Зудина охватило отчаяние. Он выбежал из квартиры, сел в машину и понесся на бешеной скорости по МКАДу, открыл все окна и заорал. Во всю силу легких. Поверил, что готов разбиться ко всем чертям. Но мышечная память не подводила. Рука твердо направляла машину. Визжали тормоза, водители орали вслед, но он не слышал их.