– Если хотите, я вас сфотографирую, только скажите куда нажимать! – обратилась к нему невысокая сухонькая женщина лет шестидесяти, в коричневого цвета пальтишке и черных туфлях. У нее были рыжеватые волосы и большие выразительные глаза, которыми она как-то совершенно необыкновенно смотрела на Золотарева.

– Сюда, – показал он.

Она сделала несколько снимков на фоне Змеиной горы.

– Спасибо!

Та улыбнулась в ответ: – Нравится вам у нас?

– Да очень, обязательно приеду еще.

– Я тоже люблю свой город!

– Вы из Железноводска?

– Да, мы с мужем переехали сюда 30 лет назад из Пятигорска. Туда, ближе к минеральным ваннам, есть пятиэтажки, – она махнула своей маленькой ручкой в сторону «Тельмановца». – А здесь мы, по этому пути, любили с мужем гулять, вокруг Железной, очень хороший маршрут! Небольшой, и отдыхаешь, всеми легкими дышишь. А вы?

– Я из Москвы, язву лечу.

– А дети?..

– Да, двое.

– Обязательно лечите болезни. И не пускайте печаль в сердце. С печали все начинается… Ведь, вы знаете, как это бывает, я была замужем в Пятигорске. Я была влюблена, мы поженились, и я родила. А потом у меня плохо шло молоко… у меня обнаружили рак груди. Я поехала в Ростов, там подтвердили… Он бросил меня. Сказал, что я создаю ему проблемы, – она поправила волосы и продолжала. – Вы знаете, как мы, женщины, влюбляемся? За слова! Да, за слова! А любим за поступки! И все только началось! Он повез меня в Москву…

– Кто повез? – перебил Золотарев.

– Не тот. Мой настоящий муж! Мы так любили друг друга! У меня не было болезни. Или, я не знаю, у меня её не стало! Понимаете? В Москве мне сказали, что у меня нет рака. Вы знаете, мы так были счастливы с ним!

– Ааа, это…

– Да, он любил меня, и как узнал, что со мной случилось, повез меня в Москву. Вы представляете? Потом мы переехали в Железноводск. А нашу дочь он любил сильней, чем я. Ведь мне нельзя было больше рожать… Он умер. Три года назад. У него было слабое сердце. Он умер во сне. Вы знаете, мне кажется, он забрал мою болезнь… Я сейчас так думаю… И мы любили с ним гулять по терренкуру вокруг Железной. … А он есть… он все равно есть… Мы с ним гуляем вокруг Железной, почти каждый день… вы знаете… – она смотрела на Змеиную гору, она была счастлива. Через секунду она вспомнила о Владимире. – Только не пускайте печаль в свое сердце. Счастья вам!

На следующий день Золотарев решил подняться на Железную. На горе ощущался сильный ветер. Он как-то не ожидал от себя, что доберется до вершины. «Что ж, я добрался. Я добрался, и дальше так надо. Надо покончить со всеми этими делами. Ведь что-то не так было во мне. Алкоголь? Женщины? Нет, ведь это же я? Ведь это же я пил и бросал, и снова начинал. А сейчас я не буду пить. Не буду пить. И женщины, при чем здесь они, никто меня к ней насильно не тянул, – вспомнил он о Ду-ни. – Да и Лиза… Все это надо менять. Это все Москва… это она победила меня. Что-то я делал с ней не так, если я чуть не умер. Поменять в работе, в отношениях с женщинами, с алкоголем, ведь это все слабость… а Москва не любит слабых». Он вспомнил больницу, утро, когда он очнулся после той страшной ночи.

Он открыл глаза и увидел перед собой прозрачно-голубоватый, незнакомый потолок. «Где я?» – подумал он, резко сел в кровати и ощутил боль в носоглотке – из носа торчал желудочный зонд. «Я же попал в больницу!» – отрывочно вспомнил он. Огляделся. Он был в больничной палате, в которой, кроме него, было человек семь больных. Пара кроватей оставались незанятыми, одна из них стояла справа от него, возле окна. «А где мой телефон? Позвонить на работу… В тумбочке? Не достать, зонд мешает…» – подумал он, глядя на тумбочку и кровать справа. Двое больных стояли в проходе, напротив золотаревской кровати. Первый – здоровенный, лет пятидесяти мужик с залысиной и маленькими заплывшими жиром глазками – вглядывался в Золотарева; на нем были больничные кальсоны и майка, из-под которой к прозрачной мешковине, наполовину наполненной темно-желтой жидкостью и которую он держал в руках, прямо из живота тянулся резиновый шланчик. Второй – коренастый, мясистый мужик в трико и также в майке, с мощными покрытыми волосами руками, бицепсами, прокаченными постоянным физическим трудом, колючим взглядом – ухмыляясь, смотрел на Золотарева.

– Как попал-то сюда? – спросил он Золотарева. Все мужики в палате на вопрос коренастого с любопытством зашевелились, приготовились слушать, что ответит Золотарев, кроме одного старика, лежавшего в самом дальнем углу палаты, от которого пахло протухшей мочой, он негромко требовал сестру, опаздывавшую с утренними уколами.

– Иди сюда! – сказал Золотарев в ответ, посмотрев коренастому в глаза.

– Зачем? – спросил тот, но двинулся в сторону золотаревской кровати.

– Посмотри, в моей тумбочке есть телефон? Айфон.

– Ааа, понял, – ответил коренастый, нагнувшись, открыл тумбочку, достал из нее целлофановый мешок с зубной щеткой. – Полотенце, зубная щетка есть, а телефона нет! – обрадовано сказал мужик. В это время в палату вошла медсестра хирургического. За ней, толкая перед собой каталку, шла медсестра реанимационного отделения, некрасивая молодая женщина лет тридцати, с хмурым взглядом.

– Вы что?! – обратилась первая медсестра к Золотареву. – Сейчас же лягте! Вам нельзя сидеть! Надя, забирай своего, – сказала она второй медсестре, кивнув в сторону Золотарева. Они подвезли каталку, помогли Золотареву перебраться на нее, достали из его тумбочки вещи.

– Скажите, а где телефон? – спросил он у медсестер. – У меня должен был быть с собой телефон. Его не было?

– Если и был, в реанимационное отделение с телефонами нельзя, – ответила Надя. – Если вы с собой брали, он у нас может лежать, в сейфе. Если брали, не пропадет.

– Проверьте, пожалуйста…, Надя! – обратился Золотарев к реанимационной медсестре.

Та, удивленно на него посмотрела, не ожидав услышать свое имя от больного, с которым общается всего лишь минуту.

– Посмотрю, обязательно. Сейчас вам лучше молчать.

Золотарев почувствовал, что это пятиминутное напряжение стоило ему многих сил. Обессилено откинувшись, лежал на каталке. Секунду спустя, закрыв глаза, потерял сознание…

Он запомнил, как после звонка Уланова его из реанимации перевели в новую двухместную палату. Две недели он пролежал в ней один, к нему не положили никого. А все эти мужички оглядывались, перешептывались за его спиной, ведь он лежал один в палате.

«И вот эти серые, умирающие создания, которые окружили меня в первый день в палате. Ведь я чуть не оказался среди них… Ведь я чуть не сдох, как последняя собака под забором. А ведь все потому, что я что-то сделал с Москвой не так… Это ведь она, она загнала меня в реанимацию… Нет, – думал он, уже спускаясь с горы. – Я просто так не сдамся. Какие там печали! Нет, с тобой, Москва, нужно по-другому… иначе ты сожрешь… Я смогу… Я смогу…»

Внезапно зазвонил телефон.

– Алё, алё, Володя, я купила билеты, завтра прилечу в Москву!

– Да, мама, прилетай, я через пять дней вернусь.

Глава 20. Прощание

– Пойдем в кровать! Быстрей! Моя мать долго с детьми гулять не будет!

– Подожди! А романтическое настроение?

– Какое настроение! Десять дней без секса в этом дурацком санатории. Скорей, раздевайся! – Золотарев тянул жену за руку в свою комнату, а та жеманно отбивалась, ухватилась за ручку комнатной двери.

– Руками бы себе помог!

– С онанизмом покончено!

– Нашел бы там кого-нибудь…

– Хватит болтать! – воскликнул он, отодрав её пальцы от дверной ручки и пихнув на кровать, открыл форточку, начал торопливо раздеваться.

– Какой же ты неромантичный! А форточку зачем открыл, холодно же?

– Обойдемся без романтики, – засмеялся Золотарев. – Сейчас будет жарко!

……

– Хватит прохлаждаться! Ещё раз успеем!

– У тебя язва откроется!

– Не откроется!

– Маньяк!.. Пусти!

– Тихо! Тихо, – улыбался он, снова прижав Марину к кровати и глядя в ее прикрытые негой серо-зеленые глаза, поглаживал ее густые, неприбранные длинные волосы…


– Она была ведунья, твоя бабушка Аграфена. Она добром лечила, молитвами, – рассказывала мать. – Уважали ее в деревне и колхозные, и сельсоветские, и наши, кержаки. Доброй была, а случись что – у нее взгляд был, как две иглы, – глянет на человека, тот как столб стоит. Она порчу лечила, сглаз, мастит у женщин, заиканье, змеиные укусы, отравленья. Однажды, помню, зимой из Коломенских грив привели трехлетнюю девочку, заикалась она очень сильно, ее что-то напугало. Бабушка твоя растопила свинец в печи, молитву нашептывала, в свинце растопленном петуха увидела. Раньше ведь зимой кур в избах держали, вот петух выскочил из клети и испугал ее. Бабушка сделала бляшку свинцовую, на шелковую нить надела, молитву девочке пошептала. Девочка эту бляшку носила на шее, а как нитка перетерлась, так заиканье прошло.

– Что, в самом деле?

– В самом деле. За бабушкой Аграфеной приезжали из Сухого лога, Коломенских грив, из Обского, и советские, и наши, из староверов, приезжали. Но меня она с собой не брала. Твою крестную, тетку Аксинью, возила, мама хотела ей свое знание передать. Она и подходила, Аксинья-то.

– Как подходила?

– Младшая дочь, ей нужно было знание передавать. Да и была она, тетя Аксинья, подходящая. Убежит в кедрач, за деревню, там, где кладбище, помнишь?

– Да, помню…

– Так вот, заберется на кедр и сидит на нем, как ворона. Ждет чего-то. Снимали потом, дедушка твой да брат наш, дядя Федя. Дядя Федя на кедр заберется, Аксинья за шею схватится и висит у него, а он вниз спускается. Отец волнуется, а бабушка Аграфена смотрит на детей, как они с кедра спускаются, посмеивается.

– А дед Василий?

– Он из бедных, из колхозных был. Умер рано, я тебе рассказывала, рана от войны открылась, не успели спасти.

– А что тетя Аксинья? Не стала учиться на ведунью? – спросил Золотарев у своей мамы. Они сидели на кухне вдвоем. Дети и Марина спали, а мать с сыном пили чай. Золотарев опасливо, небольшими глотками пил с молоком, мать – очень крепкий, как она говорила, купеческой заварки.

– Мы же в школу пошли, октябрятами, пионерами стали, атеистами. Не верили ни во что, смеялись над матерью, учителя городские были, подучивали нас, чтобы мы с мамой воспитательную работу проводили. А старшая тетка твоя, тетя Вера, она намного старше нас была, городских учителей не застала, просила выучиться. Да бабушка не брала. «Не подходишь ты», – говорила. Все Аксинью ждала. Говорила, будет тебе, Аська, несчастье в жизни – не будешь меня слушать. Видишь, как и случилось, муж-то ее повесился. С тех пор и живет одна – ни мужа, ни детей.

– А при чем здесь знание?

– Мама говорила, что знания эти передаваться должны, если не передашь – несчастье в роду будет. Видишь, и с бабушкой вашей. Кто ж знал… смеялись мы над мамой, большие ведь стали, пионерки, а потом комсомолки…

– Расскажи еще раз, мама, как это произошло.

– В деревню на уборку урожая приезжали шофера из города. Мы, дети, уже все у бабушки разъехались, изба у нас большая, она сразу троих принимала на постой. Вставала она рано, корову доить. Вот этот сумасшедший рано, часов в пять утра, к нашему дому пришел и по машинам стучит и стучит топором, как вызывает кого. Бабушка вышла за калитку, сказала что-то ему, а тот ее обухом топора стукнул, по затылку, а потом по лицу… и убил…

– А как же она его не остановила? Если взглядом могла, ты говоришь, а, мам?

– Так он сумасшедший, они другие. Его накануне из больницы выпустили, признали здоровым. Он из Ермиловки в гости к кому-то приехал, там много было таких… Судились мы, хотели в тюрьму посадить, а что толку. Признали снова сумасшедшим и в психушку отправили.

Золотарев смотрел на свою мать, слушал ее и сам снова вспомнил, как хоронили его бабушку. Это было первое воспоминание его детства, первое, что он помнил в своей жизни. Деревенская пыльная августовская дорога, печальное солнце стояло в углу небосвода, очень много людей с печальными лицами, похоронная процессия тянулась через всю деревню к кладбищу; помнил искаженное несчастьем и слезами лицо своей молодой мамы, обнимающей гроб. Мама была в белой косынке и темной кофте… Бородатый седой дед ведет его за руку на деревенское кладбище, на котором уже с войны и выходцев из кержаков, и русских стали хоронить без разбору. Он запомнил печальные молодые деревца на кладбище, растущие меж могил, молчаливых больших черных птиц, сидящих на деревьях, кучу свежей черной земли, бездонную яму, к которой он почему-то хотел подойти, заглянуть в нее, но его удержали за плечи… В эту яму опускают гроб печальные, коричневые от деревенского солнца бородатые мужики. Помнил, как в это время сильно закричала, завыла от горя его мама, и крестная – тетка Аксинья, как они выли от горя, оглашая молчаливое кладбище…