Габриэла вспомнила тот день, когда Дине исполнилось шесть лет, она упала с трехколесного велосипеда и разбила нижнюю губу. Сильно разбила… Дело было в парке Вашингтона, и Габриэла на руках донесла дочь до пункта первой медицинской помощи, расположенного на Сен-Винсент.

«Нет, надо взять себя в руки, – подумала Габриэла. – Хватит мучить себя, изводить воспоминаниями…»

– По-моему, это типично для американских детей. Только им может прийти в голову сводить счеты с родителями именно таким способом, – заметил Паскаль. – В них не осталось ни капли уважения к авторитету старших…

Возможно, будь Габриэла не так расстроена, она бы указала Паскалю, что именно преклонение перед авторитетом старшего поколения позволило нацистам так легко вторгнуться во Францию и оккупировать ее. Вместо этого она сказала довольно резко:

– Ты считаешь, для Дины это был легкий выбор? Думаешь, так просто отказаться от матери? Это была наша общая боль.

– Просто американцы слишком много позволяют детям, и те перестают различать, что можно, а что нет. Вы сами их портите. Почему, к примеру, даже во время оккупации наши дети так хорошо вели себя? – Паскаль откинул прядь темных волос, упавших ему на глаза. – Думаю, это произошло потому, что они видели, как самоотверженно старшее поколение боролось в подполье за освобождение Франции.

Габриэла опять сдержалась, хотя ей хотелось заметить, что если бы все те, кто сейчас претендуют на лавры героев Сопротивления, действительно в нем участвовали, то немцы были бы разбиты в пух и прах в первые же минуты.

Паскаль откашлялся.

– Я хорошо помню, – сказал он, – каждый внес свой, пусть даже небольшой вклад в общее дело…

«Самомнение этой культурной нации непоколебимо, – подумала Габриэла. – Может быть, поэтому они с таким равнодушием относятся к бездомным и нищим на улицах Парижа. Франция никого не выбрасывает вон, она просто не обращает на них внимания…»

– Прости, я должен тебя покинуть… Это все-таки премия «Фемина», – заявил Паскаль.

Она не стала его задерживать:

– Понимаю.

Паскаль легонько щелкнул ее по носу.

– Вряд ли я могу чем-нибудь помочь тебе, cherie, – сказал он. – Разве что напомнить еще раз, что жизнь – такая штука, в которой все может произойти. Все эфемерно, все имеет свое начало и конец – так и надо ее воспринимать.

Он улыбнулся самой обаятельной из своих улыбок, и тут же его лицо вновь стало печальным. Габриэла проводила его до дверей. У порога Паскаль обернулся и сказал:

– Когда успокоишься, постарайся объяснить мне, почему вы, американцы, разводитесь по таким глупым причинам.

– Не таким уж глупым. – Габриэла напряглась. – Хотя я должна признать, что во Франции любовь в основном сводится к постели, начинается и кончается там, в Америке же она обычно заканчивается в зале суда на бракоразводных процессах…

– Отсюда и все ваши несчастья.

– Какой смысл теперь, когда Питер умер, разбираться, кто из нас был прав, кто виноват. Что было не так в ту пору, когда мы были женаты.

– Возможно, покопавшись в этом, ты бы смогла понять, почему твоя дочь ушла от тебя, – заключил Паскаль.

– Если начать вспоминать обо всех изменах Пита. Если бы только раз или если бы только одна женщина. Это было невыносимое испытание моего терпения.

– Тогда и тебе следовало позаботиться о любовнике.

– Я так и поступила.

Брови у Паскаля поползли вверх от удивления:

– Ну и?..

– Питер все узнал.

Паскаль присвистнул.

– Американцы полные профаны в сексе. – В его голосе прозвучало сожаление. – Вы берете на себя обязательства, переспав с кем-нибудь, неважно, когда это случилось – пять лет или пять минут назад… Вы сразу же начинаете думать о том, что произойдет в будущем.

– Ты преувеличиваешь. Через пять минут после любовного акта я еще не думаю о будущем.

Она пыталась пошутить, но ее чувство собственного достоинства было задето.

Он примиряюще улыбнулся, словно прося прощения:

– Это всего лишь часть тех ложных надежд, что манят нас. Вряд ли стоит рассчитывать, что можно построить прочное будущее на основе так называемой любви. Невесомая материя, обманчивая…

Подобные взгляды не были Габриэле в диковинку, но чем дальше, тем больше ее угнетало нарочитое, вызывающее отделение чувств, эмоций от физиологического акта. Впрочем, так же, как и его равнодушие, прикрываемое фиговым листком философских рассуждений о сути жизни – в этой области Паскаль считал себя знатоком. Габриэлу раздражал и его ребяческий фанатизм – вся музыка, созданная не в эпоху барокко, не считалась музыкой, любая картина, не принадлежавшая кисти Живерни, объявлялась мазней… Если до сих пор она сдерживалась, не выражала протест против подобных, достаточно примитивных, воззрений, то только потому, что принимала Паскаля таким, каким он был. Он может исповедовать любые взгляды, Габриэла сама должна решить, продолжать ли встречаться с ним. Необходим ли он ей? Что толку переубеждать Паскаля, тем более устраивать сцены, если она с самого начала приняла его правила игры. Если честно, Габриэла приехала в Париж растерянная и опустошенная, после того как Дина решила остаться с отцом. Совместная работа с Паскалем, их тесное общение в свободное время отвлекали ее от тяжелых воспоминаний и дали возможность прийти в себя после разрыва с семьей.

– После коктейля вернешься?

– Уже будет слишком поздно, – ответил Паскаль.

– Завтра зайдешь? – поинтересовалась Габриэла.

– Завтра меня ждет кромешный ад. Дел по горло…

– Мы еще встретимся до отъезда?

– Если ты заглянешь в редакцию.

– Не знаю, смогу ли.

– Я позвоню тебе, – пообещал Паскаль.

Опять Габриэла опустила занавес и скрыла за ним свои чувства и переживания, решила, что им сейчас не время.

– Как долго ты собираешься пробыть в Америке? – напоследок спросил он.

– Не знаю, пока не решу, что делать с Диной.

– Если она будет по-прежнему холодна с тобой, скажи ей, что смерть не дает права на грубость, – посоветовал Паскаль.

– Манеры в этом вопросе не самое главное.

– Вот тут я позволю себе не согласиться с тобой. В любом деле самое важное – умение вести себя. Где ты остановишься? – поинтересовался Паскаль.

– У своих родителей.

Он чмокнул ее в щеку:

– Еще увидимся!

Когда Паскаль ушел, Габриэла испытала облегчение. В этот весенний день в Париже она не испытывала чувства потери, постигшей ее. Сейчас ее мысли занимало возвращение в Нью-Йорк и связанные с отъездом хлопоты – надо позаботиться о билете, сообщить в редакцию, поговорить с Клер, собрать вещи… На мгновение Габриэла замерла – ее появление в родных краях вряд ли можно будет назвать триумфальным возвращением, а ведь мысль о подобном завершении ее пребывания в Париже она так долго лелеяла в душе. Опять ее планы нарушены вмешательством извне, все идет наперекосяк, и ничего, кроме горечи, Габриэла не испытывала.


Солнечные лучи, проникшие через огромное – от пола до потолка – окно, затопили маленькую комнату. Дина Мэри Моллой с трудом приоткрыла один глаз – другому мешала подушка, – перевернулась на живот, сняла мужскую руку со своего плеча. Потом предусмотрительно отодвинулась на дальний край постели.

– Не вставай, – сонно пробормотал он.

Дина не ответила – еще в детстве она решила, что с утра слова следует поберечь, они понадобятся днем. Вместо ответа она накинула на него простыню, концы затянула на шее.

– Вернись в кровать, – недовольно сказал он.

Солнце врывалось в комнату через огромное окно и освещало выкрашенный белой краской пол, яркий ручной работы коврик в индейском стиле, который ее отец купил прошлым летом в Аризоне. Девушка потянулась, оглядела комнату – вокруг царил беспорядок: груда бумаг и несколько учебников, вывалившихся из брошенного в углу ранца, расшатанный стул, для сохранения равновесия прислоненный к стене, разбросанная одежда. Дотянувшись до дверной ручки, Дина сняла с нее белые трусики и красную футболку. Фигурой Дина, рослая, крепкая девушка, очень напоминала мать. Была она высока, хорошо сложена, правда, несколько широковата в бедрах и плечах. Она принадлежала к тому типу юных женщин, описывая которых чаще используют слова «привлекательная», чем «хорошенькая», «сдержанная», чем «чувственная». У Дины были ясные голубые глаза, золотистые волосы, бледная кожа. Она унаследовала от матери лучшие черты, и, кроме того, в ней было что-то воздушное, неземное, может быть, просто свойственное юности.

– Дина, он опять стоит, – раздался шепот мужчины из-под смятых простыней. – И неустанно повторяет твое имя…

Девушка искоса глянула в сторону постели, ничего не ответила и принялась расчесывать свои длинные волосы, собрала их в хвост, закинула за плечи… Затем устроилась на полу и приступила к зарядке, описание комплекса которой она купила в Неаполе, где побывала с отцом на весенних каникулах. Сначала, обхватив пятку правой ноги, вытянула ногу как можно дальше в сторону. Потом повторила тоже с левой ногой. Это упражнение, повторяемое регулярно, способствовало тому, что ягодицы долго оставались упругими.

До полудня занятий у Дины не было – в первые же дни после прибытия в Брамптонский колледж в Коннектикуте она постаралась подобрать такое расписание, чтобы ей не приходилось вставать спозаранок. По внутреннему складу она была совой – эту черту она унаследовала от отца. Но в отличие от него, способного не спать практически всю ночь, а ранним утром появляться в суде с ясной головой, Дине необходимо было спать до десяти или одиннадцати.

– Ну, иди же в кровать, – опять раздался тот же голос. – Я так хочу тебя…

Когда-то эти слова соблазнили ее, сейчас Дина почувствовала себя оскорбленной. Когда-то она обещала ему отдаваться всегда, везде… Или ей это только казалось? В ту пору она еще испытывала иллюзии по поводу их отношений, теперь же понимает, что нужна была ему в качестве восторженной почитательницы, с восхищением принимающей все его донкихотские увлечения и частые приступы откровенного эгоизма. И хотя теперь Дина нередко раскаивалась в том, что позволила ему превратить ее в то, чем она стала, в душе с горечью сознавала – он навсегда занял место в ее сердце. Возможно, потому, что он был первым.

Пятно солнечного света не спеша передвигалось по комнате – вот оно добралось по потолку до угла, скользнуло вниз и замерло на куче одежды, брошенной на пол. Несколько пар джинсов, одинокий ковбойский ботинок, сшитый из грубой, шоколадного цвета кожи – другой выглядывает из-под кровати; комнатная туфля из золотой парчи, чистое белье из прачечной, уложенное в красно-белый полосатый пластиковый мешок…

– Мне уже скоро сперма ударит в голову. Со мной случится удар, если мы не займемся любовью, – сказал он.

Дина повернулась на его голос и зачарованным взглядом следила, как он приподнялся в постели и скинул с себя скомканные простыни. Гладя собственное тело, он опускался все ниже, пока его пальцы не коснулись члена, который, казалось, увеличивался прямо на глазах. Он не подходил Дине – человек, по возрасту годящийся ей в отцы: седовласый интеллектуал, словно бы сошедший со страниц романа Набокова; широкий лоб, темные глаза под нависшими бровями…

Джошуа Московиц был сыном еврея – эммигранта из России. В Брамптонском колледже он вел курс «Социалистический реализм в советском кино»… Человек, которого отец Дины назвал бы не иначе, как «развратным коммунистическим ублюдком», а тетя Клер выразилась бы просто – «этот еврей». Если бы они, конечно, были знакомы.

– Ну, иди же ко мне, – уговаривал он ее голосом, хриплым от страсти. – Я жду!

Его настойчивость сломила ее сопротивление. Сняв с себя одежду, она, стыдливо прикрывая грудь, не произнося ни слова, взобралась на него.

– О, Господи! – ее вскрики и стоны нарушили утреннюю тишину, его мужская плоть, казалось, заполнила все ее существо.

– Кто способен сделать лучше, чем я? – пробормотал Джошуа.

– Не знаю… – ответила Дина, не уверенная, что получила настоящее удовольствие от близости с ним.

И опять мелькнула глупая, ненужная мысль – знала бы, давно бы ушла от тебя. Неужели на нем свет клином сошелся? Возможно, тот человек, о котором она мечтает, где-то сейчас тоже занимается любовью, и другая женщина стонет от наслаждения в его объятиях. И тот мужчина пощадил бы ее стыдливость и не позволил ей, воспитанной в строгих правилах, быть в этой позе. Он бы прикрыл ее своим телом, спрятал, дал радость.

Робея и смущаясь, Дина только покорно отдавалась; ее приручили, подавили ее волю, и она вновь безропотно выполняла его желания. Словно оцепенела и не в силах была попросить его сменить положение. Ей так неудобно, стыдно… Она была слишком скромна и поэтому пассивна, слишком сдержанна и подавлена его напором. Она даже не могла сказать Джошуа, что ей не все приятно из того, что он делает. Католическое воспитание нашептывало Дине: «Блуд – это смертный грех!»